Главная · Другие болезни · Пересказ романа "Преступление и наказание" Достоевского Ф.М. Преступление и наказание Преступление и наказание читать 1 часть

Пересказ романа "Преступление и наказание" Достоевского Ф.М. Преступление и наказание Преступление и наказание читать 1 часть

Морщась от ужасного запаха распивочной, Раскольников поглядывал на схожего по виду с чиновником незнакомца, а тот – на него. Это был человек лет уже за пятьдесят, с отекшим от постоянного пьянства лицом и с припухшими веками, из-за которых сияли крошечные, как щелочки, но одушевленные глазки. Одет он был в оборванный фрак, на котором осталась лишь одна пуговица.

Пьяница подсел к Раскольникову:

– А осмелюсь ли, милостивый государь, обратиться к вам с разговором приличным? Ибо опытность моя отличает в вас человека образованного и к напитку непривычного. Я – Мармеладов, титулярный советник.

Узнав, что Раскольников – бывший студент, он продолжал:

– Бедность не порок, милостивый государь. Но нищета – порок-с. За нищету метлой выметают из компании человеческой. И отсюда питейное! Я вот, уже пятую ночь ночую на Неве, на сенных барках, средь нищих и бродяг!

Все в распивочной с усмешками прислушивались к витиеватому разговору Мармеладова.

– Осмелитесь ли вы, взирая на меня, сказать утвердительно, что я не свинья? Но Катерина Ивановна, супруга моя, – особа образованная, штаб-офицерская дочь. И когда она вихры мои дерет, то дерет их не иначе как от жалости сердца! Знаете ли вы, государь мой, что я даже чулки ее пропил, а живем мы в холодном угле, и она в эту зиму простудилась и кашлять пошла, уже кровью. Детей же маленьких у нас трое, и Катерина Ивановна с утра до ночи скребет и моет. Она в благородном губернском дворянском институте воспитывалась, золотую медаль и похвальный лист получила. Медаль-то продали уж давно, а похвальный лист до сих пор у ней в сундуке лежит. Дама горячая, гордая и непреклонная. Пол сама моет и на черном хлебе сидит, а неуважения к себе не допустит. Вдовой уже взял я ее, с троими детьми, мал мала меньше. Осталась она после первого мужа в уезде далеком и зверском, в нищете безнадежной. Взяв её, я целый год вина не касался, но коснулся, когда должность потерял. Тем временем возросла и дочка моя, Соня, от первого брака. А тут ребятишки голодные… А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней от болезни на щеках выступают. И укоряет она Соню: «Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь», а детишки по три дня корки не видят! А тут и сутенёрша Дарья Францевна уже три раза наведывалась. И вот раз слышу я, лежачи пьяным, сказала Соня: «Что ж, Катерина Ивановна, неужели же мне на проституцию пойти?» А та отвечает: «А чего беречь? Эко сокровище!» Но не вините, милостивый государь! Не в здравом рассудке сие сказано было, а при взволнованных чувствах, в болезни и при плаче детей не евших. И вижу я, как часу в шестом Сонечка встала и с квартиры отправилась, а в девятом часу назад пришла. Катерине Ивановне на стол тридцать целковых молча выложила, взяла наш большой драдедамовый зеленый платок, накрыла им голову и лицо и легла лицом к стенке, только плечики да тело всё вздрагивают… А Катерина Ивановна подошла к Сонечкиной постельке и весь вечер в ногах у ней на коленках простояла, ноги ей целовала, а потом так обе и заснули вместе, обнявшись… С тех пор дочь моя, Софья Семеновна, желтый билет принуждена была получить и от нас съехать. Поселилась на квартире у портного Капернаумова.

Мармеладов рассказал дальше, как после этого случая отправился к «его превосходительству Ивану Афанасьевичу» и уговорил, чтобы его снова приняли на службу. Катерина Ивановна и Соня кое-как сколотились ему на обмундировку, одиннадцать рублей пятьдесят копеек. Стал он ходить на службу и шесть дней назад первое жалованье – двадцать три рубля сорок копеек – Катерине Ивановне сполна принес. Но ещё через день «хитрым обманом, как тать в нощи» похитил ключ от семейного сундука, вынул что осталось из жалованья – и запил опять! Дома у жены с тех пор пока не бывал, купленный вицмундир теперь в распивочной у Египетского моста лежит! А сегодня ходил просить на похмелье у Сони, и она последние свои тридцать копеек ему вынесла!

Рассказ Мармеладова сопровождался смехом и издёвками слушателей из распивочной.

– Меня распять надо на кресте, – возопил Мармеладов. – Но распни, судия, распни и, распяв, пожалей его! И пожалеет нас Христос, когда приидет и спросит: «А где дщерь, что мачехе злой и чахоточной, что детям чужим и малолетним себя предала? Где дщерь, что отца своего земного, пьяницу непотребного, не ужасаясь зверства его, пожалела?» И скажет: «Прииди! Я простил тебя». И простит мою Соню. Возглаголет и нам: «Выходите, скажет, и вы пьяненькие, выходите соромники!» И мы выйдем все и станем. И скажет: «Свиньи вы! образа звериного, но приидите и вы!»

Мармеладов опустился на лавку, обессиленный. Смех вокруг не утихал.

Раскольников пошёл провожать Мармеладова домой, куда он всё же решил вернуться. Придя по нужному адресу, они поднялись по грязной лестнице к закоптелой двери. Раскольников увидел бедную проходную комнату, ободранную мебель и худую Катерину Ивановну, с красными пятнами на щеках, которая раздевала ко сну плачущих детей. Из соседних помещений доносились брань, гогот и звуки карточной игры.

Мармеладов, не входя в комнату, стал в дверях на колени. Увидев его, Катерина Ивановна воскликнула: «Колодник! Изверг! Где деньги? Всё пропил! Двенадцать целковых!» – и начала таскать супруга за волосы. Мармеладов не противился, говоря, что такое наказание ему «не в боль, а в наслаждение».

На шум сбежались жильцы из соседних комнат, потешаясь происходящей сценой. Раскольников, уходя, просунул руку в карман, загреб сколько пришлось медных денег, оставшихся с разменянного в распивочной рубля, и неприметно положил на окошко. Потом уже на лестнице он одумался, но не стал возвращаться, а лишь подумал с горьким раздражением: «Ай да Соня! Какой колодезь сумели выкопать – и пользуются! Поплакали, и привыкли. Ко всему-то подлец-человек привыкает!»

Однако потом, остановившись, воскликнул: «А коли я соврал, коли не подлец человек, то значит, остальное всё – предрассудки, одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует быть. »

Преступление и наказание 1 глава 2 часть

Глава I. Бедный петербургский студент Родион Раскольников приносит заклад к жадной и злой старухе-процентщице Алёне Ивановне. Этот его визит к ней – проба , какому-то намеченному предприятию (какому именно, Достоевский пока не объясняет). Выйдя от процентщицы на улицу, Раскольников вдруг восклицает: «Какой ужас мог прийти мне в голову!», и заходит в соседнюю распивочную. (См. подробнее.)

Преступление и наказание. Художественный фильм 1969 г. 1 серия

Глава II. Там с Родионом заводит разговор опустившийся пьяница Мармеладов. Он рассказывает историю о том, как безденежье довело его семью до страшной бедности. Старшей дочери, Соне, чтобы спасти родственников от голода, пришлось даже пойти в проститутки. Раскольников отводит Мармеладова домой, где видит его больную и нервную жену, Катерину Ивановну, её маленьких детей – и оставляет им милостыню из своих последних денег. (См. подробнее.)

Глава III. Утром на следующий день голодного Раскольникова кормит из жалости служанка Настасья. Она отдаёт письмо, пришедшее от его матери. В письме сообщается, что сестра Родиона, Дуня с целью помочь брату-студенту пошла в гувернантки к соседнему помещику Свидригайлову, а он попытался соблазнить её. Затем к Дуне посватался скупой тяжебщик Лужин, который решил взять за себя бедную девушку, чтобы она всю жизнь считала его своим благодетелем. (См. подробнее.)

Глава IV. Расстроенный бедами Дуни и матери, Раскольников идёт скитаться по улице. Он думает, как жить дальше: «смириться с жалкой, постыдной участью или побыстрее решиться на что-то смелое ?» На бульваре он случайно видит, как развратный фат бесстыдно преследует пьяную девушку, и эта сцена вновь напоминает ему о Дуне и Свидригайлове. Раскольников вначале пытается защитить девушку, но подавляет в себе это первое душевное движение, вспомнив свою новую теорию о «праве сильного» . (См. подробнее.)

Глава V. Ослабев от переживаний и голода, Раскольников засыпает на Островах под кустом и видит трагичный сон о забитой кляче. Проснувшись, он восклицает: «Неужели ж я в самом деле возьму топор и стану бить по голове?» Однако по пути домой он вдруг слышит, как на Сенной площади какой-то мещанин приглашает к себе домой на завтрашний вечер сестру старухи-процентщицы Лизавету. Это означает, что Алена Ивановна останется дома одна. Неожиданная новость кажется Раскольникову знаком судьбы. (См. подробнее.)

Глава VI. Он вспоминает, что по такому же странному совпадению, случайно слышал недавно в одном трактире разговор двух бильярдистов. Один из них уверял: нет никакого греха в том, чтобы «убить вредную старуху Алёну и забрать её деньги, если потом загладить это крошечное преступление тысячами сделанных на эти средства добрых дел». Раскольникова поразило тогда полное сходство этих мыслей с его собственными (см. статью Теория Раскольникова).

На следующий день он долго и тревожно спит, просыпается поздно вечером – и в возбуждении от того, что удобное время уходит, незаметно берёт в каморке дворника топор и торопится на преступление. (См. подробнее.)

Глава VII. Войдя в квартиру процентщицы, Раскольников отдаёт ей «заклад», и когда она отворачивается, убивает её ударом топора по голове. Он бежит в спальню искать деньги и ценности, но вдруг слышит шорох в комнате, где лежит старуха. Родион бросается туда – и видит вернувшую Лизавету. Он убивает топором и её. Но по лестнице в подъезде кто-то подходит к квартирной двери и начинает звонить. Вскоре подходит ещё один гость и замечает, что дверь заперта изнутри – почему же её не открывают?!

Двое звонивших бегут вниз за дворником. Раскольников выскальзывает на лестницу и слышит: навстречу ему уже идут! Но квартира этажом ниже, где до этого красили рабочие, теперь оказывается пустой. Убийца юркает туда, дожидается, пока шедшие навстречу поднимаются выше, скрывается незамеченным и, придя домой, забывается во сне, похожем на бред. (См. подробнее.)

См. также более подробное содержание 1 части «Преступления и наказания» на нашем сайте.

Достоевский «Преступление и наказание», часть 2 – краткое содержание

Глава I. Проснувшись утром, Раскольников бросается скрывать следы убийства, но в изнеможении вновь засыпает с кровавыми тряпками в руках. Его будит стук служанки Настасьи, принесшей повестку с вызовом в полицию. Родион столбенеет: его преступление уже раскрыто?!

Он идёт в контору квартальных со страшным волнением. Войдя туда в дрожи, он сразу вступает в ссору со вспыльчивым поручиком «Порохом», который из-за плохой одежды принимает его за оборванца, но внезапно узнаёт, что вызван лишь за неуплату квартирной хозяйке.

Раскольникова охватывают радость и облегчение, но даже и среди них терзает мучительное и ясное сознание того, что преступлена черта, которая навеки отделила его от всех обычных людей. Он испытывает «бесконечное уединение и отчуждение».

Уже уходя, он вдруг слышит разговор полицейских про убийство старухи и, не выдержав этого нового потрясения, падает в обморок. Конторские приводят Раскольникова в чувство, смотря на него довольно подозрительно. (См. подробнее.)

Глава II. Он спешит домой в страхе обыска. Хватает награбленную у старухи добычу и прячет её под большим камнем в глухом дворе. По пути назад заходит к университетскому другу Разумихину. Но и с ним Родион не может связно сказать ни слова. Он тут же уходит, как безумный, и у себя дома вскоре впадает в беспамятство. (См. подробнее.)

Глава III. Раскольников приходит в сознание лишь через три дня – и видит рядом Разумихина, который понял, что другу нужна помощь и разыскал его адрес. Общительный и хваткий Разумихин уже знает подробности визита Раскольникова в полицию, он успел сдружиться с конторским письмоводителем Заметовым.

Приносят 35 рублей, присланных Раскольникову матерью. На десять Разумихин покупает ему приличную одежду. Входит позванный Разумихиным доктор Зосимов. (См. подробнее.)

Глава IV. Разумихин и Зосимов заводят разговор об уже прогремевшем убийстве процентщицы. Следователь по этому делу, Порфирий Петрович, родственник Разумихина, рассказал ему об аресте маляра Миколая. Во время преступления тот красил квартиру этажом ниже и потом пытался продать серьги, в которых признали один из закладов старухи. Миколай объяснял, что нашёл их у дверей квартиры, в которой работал. Разумихин догадывается, что за этой дверью прятался настоящий убийца.

Раскольников во время рассказа находится в сильном волнении. В его каморку вдруг входит какой-то хорошо одетый неизвестный. (См. подробнее.)

Глава V. Это Петр Петрович Лужин, тот самый жених сестры Раскольникова. Дуни. Решив переехать из провинции в Петербург, он сейчас ждёт здесь приезда невесты с матерью. Скупой Лужин на время приискал им квартиру в грязных и дешёвых комнатах доходного дома Бакалеев, а пока пришёл познакомиться с дуниным братом.

Пытаясь завязать разговор, Лужин хвалит мысли «молодых поколений», которые «здраво» отвергли господствовавший прежде дух идеализма ради материальной выгоды и «практической пользы». Христианскую идею «делись с ближним» следовало бы, по мнению Лужина, заменить первенством личного интереса. Слыша беседу об убийстве, он ханжески сожалеет об упадке общественной нравственности. Раздражённый Раскольников вспыхивает: «Да из вашей же теории в конечном итоге следует, что людей можно резать! А сестру мою нищую вы берёте, чтобы властвовать над нею?» Он велит Лужину идти к чёрту, а потом в сердцах прогоняет и Разумихина с Зосимовым. (См. подробнее.)

Глава VI. Раскольников идёт бродить по улице. Чувство оторванности от людей растёт в нём; он рад бы отдать всё, чтобы от него избавиться. Зайдя в один трактир, Родион садится искать газетные статьи про убийство, но к нему вдруг подходит случайно оказавшийся здесь же письмоводитель Заметов из полицейской конторы. Раскольников дрожит, в сильнейшем возбуждении спрашивает Заметова: «Вы хотите знать, о чём я читал? Да про убийство старухи!» – и уходит. На пороге трактира он встречает Разумихина, но грубо отделывается от него, не желая разговаривать. Взойдя на один мост, Раскольников едва удерживаясь от желания утопиться. Не в силах терпеть душевный гнёт дальше, он решает идти сознаваться «в контору», однако по дороге неожиданно видит перед собой дом старухи.

Повинуясь неудержимой тяге, он поднимается к той квартире. На глазах у двух клеящих там новые обои работников безмолвно ходит по комнатам, дергает дверной колокольчик, вслушиваясь в тогдашний звук, потом спускается к подъезду. Стоящие на улице у дома люди глядят на Раскольникова с подозрением. Он опять направляется в полицию, но вдруг обращает внимание на собравшуюся чуть поодаль, у экипажа, толпу. (См. подробнее.)

Глава VII. Подойдя к ней, Раскольников видит, что под лошадей попал пьяный Мармеладов. Родион бросается руководить его переносом домой, платит за это и за вызов врача. Среди сбежавшихся в комнату соседей он впервые видит юную проститутку Соню. Отец умирает у неё на руках. Раскольников отдаёт на похороны последние деньги. Когда он уходит, его догоняет маленькая дочь Мармеладова Поля, которую Соня послала спросить имя и адрес благодетеля. Раскольников называет их и просит Полю: «Молись за меня!»

Он вдруг с изумлением чувствует, что бескорыстная забота о ближнем вызвала в нём ощущение прихлынувшей полной, могучей жизни. Загорается яркая надежда, что он преодолеет чувство вины за убийство и вновь обретёт душевную силу. В этом возбуждении Раскольников заходит к Разумихину. Тот идёт провожать его, рассказывая: происшествие в трактире подействовало на Зосимова так, что он напрочь отверг наклёвывавшуюся было в полиции мысль о его причастности к убийству, ибо преступник никогда не был бы так откровенен.

Войдя с Разумихиным в свою каморку, Раскольников неожиданно видит там приехавших мать и сестру – Дуню и Пульхерию Александровну. Те бросаются обнимать его, а он, осознав, что впервые предстаёт перед самыми близкими людьми отягощённый убийством, падает в обморок. (См. подробнее.)

См. также более подробное содержание 2 части «Преступления и наказания» на нашем сайте.

Достоевский «Преступление и наказание», часть 3 – краткое содержание

Глава I. Очнувшись, Раскольников спешит услать от себя мать и сестру: он не в силах с ними разговаривать. Перед их уходом требует, чтобы Дуня отказалась от брака с подлецом Лужиным. Разумихин провожает дам в нумера Бакалеева, сильно увлекаясь Дуней. Своим волевым, энергичным характером та напоминает брата.

Глава II. Утром Разумихин идёт к Дуне и Пульхерии Александровне в нумера. Он описывает им противоречивый характер, проявленный Раскольниковым во время университетской учёбы. Родион благороден и великодушен, но вместе с тем часто надменен, холоден и бесчувственен. Пульхерия Александрова рассказывает Разумихину, что её сын с детства проявлял крайнее своеволие, а недавно собирался жениться на хворой и некрасивой дочери своей квартирной хозяйки.

Дамы рассказывают и о записке, присланной им Лужиным: тот собирается посетить их сегодня вечером, но требует, чтобы на этой встрече не присутствовал «смертельно обидевший» его Раскольников. Выясняется, что Лужин поселился в комнатах рядом с Мармеладовыми. Он видел, как Родион пожертвовал все присланные матерью и сестрой деньги им на похороны, но исказив суть этой сцены, утверждал, что он отдал их «особе отъявленного поведения» (Соне).

Глава III. Мать и сестра вновь приходят к Раскольникову. Он опять не может смотреть им в глаза, разговаривает с ними через силу. Немного оживляется, лишь вспомнив, как хотел из жалости жениться на больной девушке, которая любила подавать нищим и мечтала о монастыре. Понимая: Дуня выходит за состоятельного Лужина лишь потому, что надеется на денежную поддержку от него брату, Раскольников вновь требует, чтобы она отказалась от этого брака. Дуня приглашает его на вечернюю встречу с Лужиным, предлагая там и решить всё.

Глава IV. Вдруг входит Соня Мармеладова, посланная Катериной Ивановной пригласить Раскольникова на поминки по отцу. Потрясённо оглядев бедную комнату Родиона, она поражается: «Вы нам всё вчера отдали!?» Дуня и мать уходят. Когда Родион и Разумихин прощаются у подъезда с Соней, произнесённую и их разговоре фамилию «Раскольников» случайно слышит проходящий мимо дородный господин. Когда Соня одна уходит домой, этот господин идёт выследить, где она живёт, и обнаруживает, что – прямо по соседству с квартирой, где остановился он сам.

Тем временем Раскольников говорит Разумихину, что хотел бы встретиться со следователем Порфирием. На словах он объясняет это тем, что у убитой старухи остались и его заклады. На самом же деле Раскольников жадно интересуется ходом следствия и думает во время визита к Порфирию разузнать о нём. Он всеми силами старается войти к Порфирию как можно естественнее, чтобы не выдать сильнейшее своё волнение.

Глава V. Порфирий – человек внешне довольно непривлекательный, толстоватый и обрюзгший, однако взгляд его глаз весьма серьёзен. Он встречает гостей с шутливым видом, но в разговоре вдруг насмешливо подмигивает Раскольникову: «Я уже давно вас здесь поджидаю. Знаю, что вы у старухи вещи закладывали; на них ваша фамилия обозначена». Раскольников холодеет. Не в силах справиться с волнением, он начинает вести себя горячо и дерзко.

Порфирий между тем вспоминает об одной опубликованной в журнале статье Раскольникова, где проводится мысль: «существуют на свете будто бы некоторые выдающиеся лица, которые ради высокой цели имеют полное право совершать преступления». Раскольников отстаивает перед Порфирием эту свою теорию. «А если кто из простых людей вдруг сочтёт, что он гений, да и начнёт устранять все препятствия ?», – спрашивает Порфирий. «На это есть полиция и тюрьмы», – отвечает Раскольников. «И вы решились бы перешагнуть ?», – интересуется Порфирий и приглашает Раскольникова зайти для разговора к себе в полицейскую часть.

Теория Раскольникова

Глава VI. На пути от Порфирия домой Раскольников возмущается перед Разумихиным: значит, я всё же подозреваемый?! Вечером, собравшись к Дуне и матери, он видит, как у подъезда некий незнакомый мещанин осведомляется о нём у дворника. Раскольников подходит, но глянувший на него мещанин удаляется, не сказав ни слова. Родион в страхе догоняет его и молча идёт рядом, не решаясь ничего спросить. Наконец мещанин останавливается, бросает в лицо ошеломлённому Раскольникову: «Убивец!» – и уходит.

Родион приходит домой в ужасе и изнеможении. Он забывается на диване кошмарным сном о смеющейся старухе, которую ему никак не удаётся убить топором. Проснувшись, видит на пороге своей каморки незнакомца, который представляется: Аркадий Свидригайлов. Это тот помещик, который прежде хотел соблазнить Дуню (и тот дородный господин, который следил за Соней).

Достоевский «Преступление и наказание», часть 4 – краткое содержание

Глава I. Раскольников хочет сразу выгнать Свидригайлова, но тот убеждает, что не совращал Дуню, а действительно был влюблён в неё. Но тут же рассказывает о своей прежней жизни, полной разврата и сомнительных похождений. Вдруг сворачивает на «потусторонние» темы: признаётся, что ему несколько раз являлись приведениями умершие. Рассуждает о том, какова будет вечность в будущей жизни: «А вдруг это просто какая-нибудь закоптелая баня с пауками». Наконец Свидригайлов объясняет цель своего визита: он просит Раскольникова устроить ему последнее свидание с Дуней, предлагая за это подарить ей 10 тысяч рублей. Раскольников с негодование отклоняет это предложение.

Преступление и наказание. Художественный фильм 1969 г. 2 серия

Глава II. Раскольников и Разумихин по просьбе Дуни приходят на встречу её и матери с Лужиным в нумерах Бакалеева. Лужин выражает недовольство присутствием Раскольникова. Дуня предлагает им двоим примириться. Лужин в ответ намекает, что она возгордилась, ожидая неких благ от приехавшего Свидригайлова. Разгневанная Дуня выгоняет его, отказываясь далее считать своим женихом.

Глава III. Раскольников уходит, прося мать и сестру не искать встречи с ним, пока он сам к ним не придёт, «если всё воскреснет». Все потрясены его странным поведением. У Разумихина впервые мелькает мысль, что Родион может быть убийцей. По просьбе Раскольникова он принимает на себя заботы о Дуне и Пульхерии Александровне, становясь для них сыном и братом.

Глава IV. Бросив мать и сестру, Раскольников идёт к Соне Мармеладовой. Видя общность её судьбы со своей, он говорит ей: «Ты тоже переступила. Ты тоже загубила жизнь, хотя свою – но это всё равно! И грех твой оказался напрасным: ты так никого и не спасла! Пойдём вместе. Главное: сломать, что надо, навсегда, страдание взять на себя, и так обрести свободу и власть над всею дрожащею тварью». Раскольников целует Соне ногу, кланяясь в её лице «всему человеческому страданию». Соня пока не понимает смысла его спутанных слов.

Увидев на комоде Новый Завет, он просит, чтобы Соня прочла ему главу про воскрешение Христом Лазаря (который был во гробе четыре дня – столько же, сколько прошло от убийства Алёны и Лизаветы). Ни Раскольников, ни Соня не знают, что за дверью в стене их разговор подслушивает поселившийся в соседней квартире Свидригайлов.

Глава V. Раскольников приходит в контору к Порфирию: «допрашивайте или позвольте удалиться». Порфирий в странном состоянии, возбуждённо бегая по комнате, начинает объяснять: «Иного преступника лучше не арестовывать сразу, а подержать на свободе. Тогда он сам не выдержит неопределённости и начнёт около меня, как бабочка у свечки, кружиться, да прямо в рот и влетит. А арестуешь, он только укрепится этим и замкнётся в себе». Раскольников в истерике кричит, что Порфирий всё лжёт. «А я знаю, как вы в ту квартиру потом ходили! – отвечает тот. – У меня, в соседней комнате, сюрпризик есть. Хотите посмотреть?»

Глава VI. При самой кульминации разговора, в кабинет вдруг входит арестованный маляр Миколка, вырвавшийся от стражи, – и делает признание: это он убил процентщицу Алёну и её сестру. Порфирий явно не верит его словам, но Раскольникова отпускает.

Придя домой, Родион вдруг видит, как к нему входит тот самый мещанин, что называл его убийцей. Теперь мещанин просит прощения: он видел, как Раскольников приходил в квартиру убитой, возымел на него подозрения, пошёл с доносом к Порфирию и был сегодня тем самым сидевшим за стеной «сюрпризиком», однако, слушая, как следователь «мучил» Раскольникова, пришёл к выводу о его невиновности.

Достоевский «Преступление и наказание», часть 5 – краткое содержание

Глава I. Жена Мармеладова, Катерина Ивановна, готовит поминки по погибшему мужу. В соседних комнатах с нею живёт Лужин: он остановился в Петербурге у своего знакомого Лебезятникова, молодого человека с «передовыми воззрениями» – из тех, «которые мигом пристают к самой модной ходячей идее, чтобы тотчас же опошлить ее, мигом окарикатурить». Разложив сейчас на столе в комнате Лебезятникова деньги, якобы для подсчёта, Лужин просит позвать Соню и даёт ей десять рублей для потерявшей кормильца семьи.

Глава II. На поминках по Мармеладову присутствует и Раскольников. Едва начавшись, они быстро начинают клониться к склоке из-за сильного подпития гостей.

Глава III. Вошедший из соседней комнаты на поминки Лужин заявляет, что у него пропали 100 рублей и их, видимо, украла только что заходившая к нему Соня. Деньги действительно находят у Сони в кармане. Назревает скандал. Однако появившийся Лебезятников заявляет: он видел, как сторублёвую купюру Соне незаметно подложил Лужин. Раскольников разъясняет цель Лужина: доказав, что Соню действительно «отъявленная воровка», тот хотел получить почву для примирения с его сестрой и матерью. Соня в слезах убегает к себе домой, Раскольников идёт за ней.

Глава IV. Он хочет сознаться Соне в совершённом убийстве, но не из раскаяния, а чтобы доказать: лишь «переступив черту», можно занять среди людей достойное положение. «Лужин легко бы вас мог в острог засадить. И погибли бы и вы, и Катерина Ивановна, и дети. И если бы вам решать: Лужину жить и делать мерзости, или умирать Катерине Ивановне, как бы вы решили?», – спрашивает Раскольников Соню. «Бог меня в таких делах судьёй не ставил!» – отвечает она.

Раскольников вдруг чувствует толику раскаяния и сознаётся в убийстве. «Что вы над собой сделали! – кричит Соня. – Нет тебя несчастнее никого теперь в целом свете! Но как вы, такой , могли на это решиться?» Раскольников путается в объяснениях: вначале говорит, что «собирался помочь сестре и матери», потом, что «хотел стать Наполеоном». Но под конец сам доходит до правды: «Просто я самолюбив, завистлив, зол, мстителен, работать не хотел. И решил узнать: тварь ли я дрожащая или право имею… »

«Что мне теперь делать!», – в отчаянии восклицает он. – «Стань на перекрёстке, – говорит Соня, – поцелуй землю, которую ты осквернил и скажи всем, вслух: «Я убил!» Прими страдание и искупи себя им!» Родион отказывается: «Нет, я ещё поборюсь!» Отталкивает крест, который Соня хочет навесить на него.

Глава V. Приходит Лебезятников, рассказывая: квартирная хозяйка, поругавшись с Катериной Ивановной, выгнала её из дому. Бывшая дворянка Катерина Ивановна в отчаянии повела своих «благородных детей» бродить странствующими музыкантами и питаться подаянием. Раскольников и Соня идут искать её. Вокруг отчаянно кричащей Катерины Ивановны уже собирается на улице толпа зевак. Побежав догонять убежавшего ребёнка, эта чахоточная женщина падает, и изо рта её льётся кровь.

Катерину Ивановну переносят в квартиру Сони, и она умирает там, проклиная свою жизнь. Стоящий тут же сосед-Свидригайлов обещает Раскольникову обеспечить Соню и детей на свои деньги – и плутовски подмигивает: «Ведь не была же Катерина Ивановна вредная вошь, как старуха-процентщица». Раскольников столбенеет. Свидригайлов объясняет: он слышал через стену все его разговоры с Соней.

Достоевский «Преступление и наказание», часть 6 – краткое содержание

Глава I. От страшного волнения Раскольников впадает в апатичное полузабытье. Пришедший Разумихин рассказывает ему, что Дуня сегодня утром получила какое-то сильно взволновавшее её письмо. Лишь только Разумихин уходит, входит Порфирий.

Глава II. Он говорит Раскольникову, что пришёл объясниться с ним окончательно. Признанию маляра Миколки он ничуть не верит: этот восторженный юноша из старообрядцев просто решил, по обычаю своих единоверцев, «страдание от властей принять». «Так кто же убил?», – в страхе спрашивает Родион. «Как кто убил? – отвечает Порфирий. – Да вы и убили».

Он предлагает Раскольникову явиться с повинной, обещая представить это как его личный почин, «по совести», и так устроить серьёзную сбавку приговора. «Вы запутались мыслями, но я вижу в вас сильную волю, почитаю за одного из таких, которым хоть кишки вырезай, а он будет стоять да с улыбкой смотреть на мучителей, если только веру иль Бога найдет. Ну, и найдите, искупив вину страданием – а жизни впереди ещё у вас много. Вот я – поконченный человек, хотя, пожалуй, с чувствующей душой и неглупый. А вы, если страдание примете, ещё можете стать солнцем для других».

Порфирий даёт Раскольникову полтора-два дня на раздумье.

Глава III. Встреча Раскольникова со Свидригайловым в одном трактире. Свидригайлов с глумливым цинизмом рассказывает о своей неуёмной страсти к наслаждениям и женщинам. Раскольников морщится, но Свидригайлов намекает: убийце не пристало цеплять на себя маску шиллеровского идеалиста.

Глава IV. Свидригайлов вновь рассказывает о себе и Дуне. Вначале он думал просто соблазнить её, но потом искренне потерял от любви голову, предлагал Дуне вместе бежать за границу, но она отказалась. Свидригайлов уверяет, однако, что теперь уже забыл эту свою страсть к Дуне и нашёл в Петербурге новую невесту: 16-летнюю девочку с личиком рафаэлевой Мадонны, которая распаляет его похоть своей детской невинностью. Родители девочки готовы выдать её из-за денег.

Куда-то торопясь, Свидригайлов обрывает разговор и уходит.

Глава V. Полученное Дуней письмо, о котором говорил Разумихин, было от Свидригайлова. В нём он угрозой, что знает тайну убийства, совершённого её братом, заманивает Дуню в свою квартиру. Там вновь уговаривает её вдвоём уехать; потом грозит насилием, которое она вряд ли сможет доказать в суде. Дуня вынимает принесённый ей с собою револьвер и дважды стреляет в Свидригайлова, но оба раза неудачно. Уже решившись было на насилие, он вдруг содрогается от вида жалобного страдания на её лице. Спросив: «Так не любишь? И не можешь. Никогда?» – Свидригайлов отпускает Дуню, берёт брошенный ею револьвер и выходит.

Глава VI. Вечерний унылый кутёж Свидригайлова в трактирах и кабаках. После него он приходит к Соне и даёт ей три тысячи рублей. Потом отвозит 15 тысяч своей юной невесте. Берёт номер в заброшенной гостинице на окраине и проводит там ночь в полубреду. В кошмарах видит бегающую по кровати мышь, утопившуюся девушку, которую он когда-то обесчестил, и девочку лет пяти, сладострастно тянущую к нему руки…

Ранним утром Свидригайлов выходит из гостиницы и застреливается у каланчи, на глазах еврея-пожарника, гнусаво бубнящего «издеся не место!»

Глава VII. Раскольников, решив пойти в полицию с признанием, приходит прощаться к матери. Он не раскрывает ей правды, уверяя, что просто «далеко уезжает». Вернувшись к себе, видит Дуню, которая уже узнала о его преступлении от Свидригайлова. На её сочувственные слова: «Идучи на страдание, ты вполовину смываешь свою вину», Родион яростно возражает: «Убийство зловредной воши не было преступлением, я иду сдаваться лишь из малодушия!» Он отдаёт Дуне портрет своей умершей невесты.

Глава VIII. Раскольников приходит к Соне, с кривой усмешкой разрешает, чтобы она надела на него крест – и идёт в полицейскую контору. Посреди страшных душевных терзаний на улице ему вдруг вспоминаются сонины слова: «Поди на перекресток, поклонись народу, поцелуй землю, пред которой согрешил, и скажи всему миру вслух: «Я убийца!»». Охваченный внезапным освобождающим чувством он становится на колени, целует землю, но вокруг слышатся насмешки над ним, как над пьяным, и из-за этого слова: «Я убил!», уже готовые слететь с языка, замирают внутри.

В конторе он сразу сталкивается с поручиком Порохом. Тот добродушно оправдывается за прошлую ссору, бранит нигилистов, от которых всё больше самоубийств. «Вот и сегодня один застрелился… Свидригайлов». Известие о самоубийстве Свидригайлова потрясает Раскольникова и сбивает его решимость. Так и не сделав признания, Родион спускается по лестнице на улицу, но там видит Соню, горестно всплескивающую руками. Он возвращается в контору и, сделав над собой страшное усилие, сознаётся во всём.

Достоевский «Преступление и наказание», эпилог – краткое содержание

Глава I. Раскольников не пытается оправдать себя на суде, но от многих смягчающих обстоятельств получает всего восемь лет каторги. Соня идёт за ним по этапу. Готовятся ехать в Сибирь и Дуня с Разумихиным, когда тот кончит университетский курс. Пульхерия Александровна с тоски по сыну умирает.

Соня пишет письма Дуне из Сибири, сообщая, что Раскольников на каторге очень угрюм и не ладит с другими арестантами. (См. статью Раскольников и Соня на каторге.)

Глава II. Раскольников равнодушен к тяжёлому каторжному быту, однако тяжко страдает от уязвлённой гордости за то, что не вынес «решительного шага». Раскаяния у него пока нет. Другие арестанты ненавидят Раскольникова, чувствуя: он не верит в добро и Бога. Зато все они любят жалостливую Соню. В болезни Родион видит сон о заразительных трихинах, которые вселяют в людей ненависть друг к другу и едва не губят весь мир.

Сердце Раскольникова всё же начинают слегка смягчать преданные заботы о нём Сони. Наконец при одной из встреч с нею ранним утром на берегу реки что-то бросает его плакать к сониным ногам. Она понимает – это предвестье его воскрешения любовью. Он и сам это чувствует. Но новую жизнь надо ещё заслужить великим будущим подвигом.

Преступление и наказание

«А что, если уж и был обыск? Что, если их как раз у себя и застану?»

Но вот его комната. Ничего и никого; никто не заглядывал. Даже Настасья не притрогивалась. Но, господи! Как мог он оставить давеча все эти вещи в этой дыре?

Он бросился в угол, запустил руку под обои и стал вытаскивать вещи и нагружать ими карманы. Всего оказалось восемь штук: две маленькие коробки с серьгами или с чем-то в этом роде – он хорошенько не посмотрел; потом четыре небольшие сафьянные футляра. Одна цепочка была просто завернута в газетную бумагу. Еще что-то в газетной бумаге, кажется орден…

Он поклал всё в разные карманы, в пальто и в оставшийся правый карман панталон, стараясь, чтоб было неприметнее. Кошелек тоже взял заодно с вещами. Затем вышел из комнаты, на этот раз даже оставив ее совсем настежь.

Он шел скоро и твердо, и хоть чувствовал, что весь изломан, но сознание было при нем. Боялся он погони, боялся, что через полчаса, через четверть часа уже выйдет, пожалуй, инструкция следить за ним; стало быть, во что бы ни стало, надо было до времени схоронить концы. Надо было управиться, пока еще оставалось хоть сколько-нибудь сил и хоть какое-нибудь рассуждение… Куда же идти?

Это было уже давно решено: «Бросить всё в канаву, и концы в воду, и дело с концом». Так порешил он еще ночью, в бреду, в те мгновения, когда, он помнил это, несколько раз порывался встать и идти: «поскорей, поскорей, и всё выбросить». Но выбросить оказалось очень трудно.

Он бродил по набережной Екатерининского канала уже с полчаса, а может и более, и несколько раз посматривал на сходы в канаву, где их встречал. Но и подумать нельзя было исполнить намерение: или плоты стояли у самых сходов и на них прачки мыли белье, или лодки были причалены, и везде люди так и кишат, да и отовсюду с набережных, со всех сторон, можно видеть, заметить: подозрительно, что человек нарочно сошел, остановился и что-то в воду бросает. А ну как футляры не утонут, а поплывут? Да и конечно так. Всякий увидит. И без того уже все так и смотрят, встречаясь, оглядывают, как будто им и дело только до него. «Отчего бы так, или мне, может быть, кажется», – думал он.

Наконец пришло ему в голову, что не лучше ли будет пойти куда-нибудь на Неву? Там и людей меньше, и незаметнее, и во всяком случае удобнее, а главное – от здешних мест дальше. И удивился он вдруг: как это он целые полчаса бродил в тоске и тревоге, и в опасных местах, а этого не мог раньше выдумать! И потому только целые полчаса на безрассудное дело убил, что так уже раз во сне, в бреду решено было! Он становился чрезвычайно рассеян и забывчив и знал это. Решительно надо было спешить!

Он пошел к Неве по В – му проспекту; но дорогою ему пришла вдруг еще мысль: «Зачем на Неву? Зачем в воду? Не лучше ли уйти куда-нибудь очень далеко, опять хоть на Острова, и там где-нибудь, в одиноком месте, в лесу, под кустом, – зарыть всё это и дерево, пожалуй, заметить?» И хотя он чувствовал, что не в состоянии всего ясно и здраво обсудить в эту минуту, но мысль ему показалась безошибочною.

Но и на Острова ему не суждено было попасть, а случилось другое: выходя с В – го проспекта на площадь, он вдруг увидел налево вход во двор, обставленный совершенно глухими стенами. Справа, тотчас же по входе в ворота, далеко во двор тянулась глухая небеленая стена соседнего четырехэтажного дома. Слева, параллельно глухой стене и тоже сейчас от ворот, шел деревянный забор, шагов на двадцать в глубь двора, и потом уже делал перелом влево. Это было глухое отгороженное место, где лежали какие-то материалы. Далее, в углублении двора, выглядывал из-за забора угол низкого, закопченного, каменного сарая, очевидно часть какой-нибудь мастерской. Тут, верно, было какое-то заведение, каретное или слесарное, или что-нибудь в этом роде; везде, почти от самых ворот, чернелось много угольной пыли. «Вот бы куда подбросить и уйти!» – вздумалось ему вдруг. Не замечая никого во дворе, он прошагнул в ворота и как раз увидал, сейчас же близ ворот, прилаженный у забора желоб (как и часто устраивается в таких домах, где много фабричных, артельных, извозчиков и проч.), а над желобом, тут же на заборе, надписана была мелом всегдашняя в таких случаях острота: «Сдесь становитца воз прещено». Стало быть, уж и тем хорошо, что никакого подозрения, что зашел и остановился. «Тут всё так разом и сбросить где-нибудь в кучку и уйти!»

Оглядевшись еще раз, он уже засунул и руку в карман, как вдруг у самой наружной стены, между воротами и желобом, где всё расстояние было шириною в аршин, заметил он большой неотесанный камень , примерно, может быть, пуда в полтора весу, прилегавший прямо к каменной уличной стене. За этою стеной была улица, тротуар, слышно было, как шныряли прохожие, которых здесь всегда немало; но за воротами его никто не мог увидать, разве зашел бы кто с улицы, что, впрочем, очень могло случиться, а потому надо было спешить.

Он нагнулся к камню, схватился за верхушку его крепко, обеими руками, собрал все свои силы и перевернул камень. Под камнем образовалось небольшое углубление; тотчас же стал он бросать в него всё из кармана. Кошелек пришелся на самый верх, и все-таки в углублении оставалось еще место. Затем он снова схватился за камень, одним оборотом перевернул его на прежнюю сторону, и он как раз пришелся в свое прежнее место, разве немного, чуть-чуть казался повыше. Но он подгреб земли и придавил по краям ногою. Ничего не было заметно.

Тогда он вышел и направился к площади. Опять сильная, едва выносимая радость, как давеча в конторе, овладела им на мгновение. «Схоронены концы! И кому, кому в голову может прийти искать под этим камнем? Он тут, может быть, с построения дома лежит и еще столько же пролежит. А хоть бы и нашли: кто на меня подумает? Всё кончено! Нет улик!» – и он засмеялся. Да, он помнил потом, что он засмеялся нервным, мелким, неслышным, долгим смехом, и всё смеялся, всё время, как проходил через площадь. Но когда он ступил на К – й бульвар, где третьего дня повстречался с тою девочкой, смех его вдруг прошел. Другие мысли полезли ему в голову. Показалось ему вдруг тоже, что ужасно ему теперь отвратительно проходить мимо той скамейки, на которой он тогда, по уходе девочки, сидел и раздумывал, и ужасно тоже будет тяжело встретить опять того усача, которому он тогда дал двугривенный: «Черт его возьми!»

Он шел, смотря кругом рассеянно и злобно. Все мысли его кружились теперь около одного какого-то главного пункта, – и он сам чувствовал, что это действительно такой главный пункт и есть и что теперь, именно теперь, он остался один на один с этим главным пунктом, – и что это даже в первый раз после этих двух месяцев.

«А черт возьми это всё! – подумал он вдруг в припадке неистощимой злобы. – Ну началось, так и началось, черт с ней и с новою жизнью! Как это, господи, глупо. А сколько я налгал и наподличал сегодня! Как мерзко лебезил и заигрывал давеча с сквернейшим Ильей Петровичем! А впрочем, вздор и это! Наплевать мне на них на всех, да и на то, что я лебезил и заигрывал! Совсем не то! Совсем не то!.».

Вдруг он остановился; новый, совершенно неожиданный и чрезвычайно простой вопрос разом сбил его с толку и горько его изумил:

«Если действительно всё это дело сделано было сознательно, а не по-дурацки, если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то каким же образом ты до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже еще не видал… Это как же?»

Да, это так; это всё так. Он, впрочем, это и прежде знал, и совсем это не новый вопрос для него; и когда ночью решено было в воду кинуть, то решено было безо всякого колебания и возражения, а так, как будто так тому и следует быть, как будто иначе и быть невозможно… Да, он это всё знал и всё помнил; да чуть ли это уже вчера не было так решено, в ту самую минуту, когда он над сундуком сидел и футляры из него таскал… А ведь так.

«Это оттого что я очень болен, – угрюмо решил он наконец, – я сам измучил и истерзал себя, и сам не знаю, что делаю… И вчера, и третьего дня, и всё это время терзал себя… Выздоровлю и… не буду терзать себя… А ну как совсем и не выздоровлю? Господи! Как это мне всё надоело!.». Он шел не останавливаясь. Ему ужасно хотелось как-нибудь рассеяться, но он не знал, что сделать и что предпринять. Одно новое, непреодолимое ощущение овладевало им всё более и более почти с каждой минутой: это было какое-то бесконечное, почти физическое отвращение ко всему встречавшемуся и окружающему, упорное, злобное, ненавистное. Ему гадки были все встречные, – гадки были их лица, походка, движения. Просто наплевал бы на кого-нибудь, укусил бы, кажется, если бы кто-нибудь с ним заговорил…

Он остановился вдруг, когда вышел на набережную Малой Невы, на Васильевском острове, подле моста. «Вот тут он живет, в этом доме, – подумал он. – Что это, да никак я к Разумихину сам пришел! Опять та же история, как тогда… А очень, однако же, любопытно: сам я пришел или просто шел да сюда зашел? Всё равно; сказал я… третьего дня… что к нему после того на другой день пойду, ну что ж, и пойду! Будто уж я и не могу теперь зайти…»

Он поднялся к Разумихину в пятый этаж.

Тот был дома, в своей каморке, и в эту минуту занимался, писал, и сам ему отпер. Месяца четыре как они не видались. Разумихин сидел у себя в истрепанном до лохмотьев халате, в туфлях на босу ногу, всклокоченный, небритый и неумытый. На лице его выразилось удивление.

– Что ты? – закричал он, осматривая с ног до головы вошедшего товарища; затем помолчал и присвистнул.

– Неужели уж так плохо? Да ты, брат, нашего брата перещеголял, – прибавил он, глядя на лохмотья Раскольникова. – Да садись же, устал небось! – и когда тот повалился на клеенчатый турецкий диван, который был еще хуже его собственного, Разумихин разглядел вдруг, что гость его болен.

– Да ты серьезно болен, знаешь ты это? – Он стал щупать его пульс; Раскольников вырвал руку.

– Не надо, – сказал он, – я пришел… вот что: у меня уроков никаких… я хотел было… впрочем, мне совсем не надо уроков…

– А знаешь что? Ведь ты бредишь! – заметил наблюдавший его пристально Разумихин.

– Нет, не брежу… – Раскольников встал с дивана. Подымаясь к Разумихину, он не подумал о том, что с ним, стало быть, лицом к лицу сойтись должен. Теперь же, в одно мгновение, догадался он, уже на опыте, что всего менее расположен, в эту минуту, сходиться лицом к лицу с кем бы то ни было в целом свете. Вся желчь поднялась в нем. Он чуть не захлебнулся от злобы на себя самого, только что переступил порог Разумихина.

– Прощай! – сказал он вдруг и пошел к двери.

– Да ты постой, постой, чудак!

– Не надо. – повторил тот, опять вырывая руку.

– Так на кой черт ты пришел после этого! Очумел ты, что ли? Ведь это… почти обидно. Я так не пущу.

– Ну, слушай: я к тебе пришел, потому что, кроме тебя, никого не знаю, кто бы помог… начать… потому что ты всех их добрее, то есть умнее, и обсудить можешь… А теперь я вижу, что ничего мне не надо, слышишь, совсем ничего… ничьих услуг и участий… Я сам… один… Ну и довольно! Оставьте меня в покое!

– Да постой на минутку, трубочист! Совсем сумасшедший! По мне ведь как хочешь. Видишь ли: уроков и у меня нет, да и наплевать, а есть на Толкучем книгопродавец Херувимов, это уж сам в своем роде урок. Я его теперь на пять купеческих уроков не променяю. Он этакие изданьица делает и естественнонаучные книжонки выпускает, – да как расходятся-то! Однизаглавия чего стоят! Вот ты всегда утверждал, что я глуп; ей-богу, брат, есть глупее меня! Теперь в направление тоже полез; сам ни бельмеса не чувствует, ну а я, разумеется, поощряю. Вот тут два с лишком листа немецкого текста, – по-моему, глупейшего шарлатанства: одним словом, рассматривается, человек ли женщина или не человек? Ну и, разумеется, торжественно доказывается, что человек. Херувимов это по части женского вопроса готовит; я перевожу; растянет он эти два с половиной листа листов на шесть, присочиним пышнейшее заглавие в полстраницы и пустим по полтиннику. Сойдет! За перевод мне по шести целковых с листа, значит, за все рублей пятнадцать достанется, и шесть рублей взял я вперед. Кончим это, начнем об китах переводить, потом из второй части «confessions» какие-то скучнейшие сплетни тоже отметили, переводить будем; Херувимову кто-то сказал, что будто бы Руссо в своем роде Радищев . Я, разумеется, не противоречу, черт с ним! Ну, хочешь второй лист «Человек ли женщина?» переводить? Коли хочешь, так бери сейчас текст, перьев бери, бумаги – всё это казенное – и бери три рубля: так как я за весь перевод вперед взял, за первый и за второй лист, то, стало быть, три рубля прямо на твой пай и придутся. А кончишь лист – еще три целковых получишь. Да вот что еще, пожалуйста, за услугу какую-нибудь не считай с моей стороны. Напротив, только что ты вошел, я уж и рассчитал, чем ты мне будешь полезен. Во-первых, я в орфографии плох, а во-вторых, в немецком иногда просто швах, так что всё больше от себя сочиняю и только тем и утешаюсь, что от этого еще лучше выходит. Ну а кто его знает, может быть, оно и не лучше, а хуже выходит… Берешь или нет?

Раскольников молча взял немецкие листки статьи, взял три рубля и, не сказав ни слова, вышел. Разумихин с удивлением поглядел ему вслед. Но дойдя уже до первой линии, Раскольников вдруг воротился, поднялся опять к Разумихину и, положив на стол и немецкие листы, и три рубля, опять-таки ни слова не говоря, пошел вон.

– Да у тебя белая горячка, что ль! – заревел взбесившийся наконец Разумихин. – Чего ты комедии-то разыгрываешь! Даже меня сбил с толку… Зачем же ты приходил после этого, черт?

– Не надо… переводов… – пробормотал Раскольников, уже спускаясь с лестницы.

– Так какого же тебе черта надо? – закричал сверху Разумихин. Тот молча продолжал спускаться.

– Эй, ты! Где ты живешь?

Ответа не последовало.

– Ну так чер-р-рт с тобой.

Но Раскольников уже выходил на улицу. На Николаевском мосту ему пришлось еще раз вполне очнуться вследствие одного весьма неприятного для него случая. Его плотно хлестнул кнутом по спине кучер одной коляски, за то что он чуть-чуть не попал под лошадей, несмотря на то что кучер раза три или четыре ему кричал. Удар кнута так разозлил его, что он, отскочив к перилам (неизвестно почему он шел по самой середине моста, где ездят, а не ходят), злобно заскрежетал и защелкал зубами. Кругом, разумеется, раздавался смех.

– Известно, пьяным представится да нарочно и лезет под колеса; а ты за него отвечай.

– Тем промышляют , почтенный, тем промышляют…

Но в ту минуту, как он стоял у перил и всё еще бессмысленно и злобно смотрел вслед удалявшейся коляске, потирая спину, вдруг он почувствовал, что кто-то сует ему в руки деньги. Он посмотрел: пожилая купчиха, в головке и козловых башмаках, и с нею девушка, в шляпке и с зеленым зонтиком, вероятно дочь. «Прими, батюшка, ради Христа». Он взял, и они прошли мимо. Денег двугривенный. По платью и по виду они очень могли принять его за нищего, за настоящего собирателя грошей на улице, а подаче целого двугривенного он, наверно, обязан был удару кнута, который их разжалобил.

Он зажал двугривенный в руку, прошел шагов десять и оборотился лицом к Неве, по направлению дворца. Небо было без малейшего облачка, а вода почти голубая, что на Неве так редко бывает. Купол собора, который ни с какой точки не обрисовывается лучше, как смотря на него отсюда, с моста, не доходя шагов двадцать до часовни, так и сиял, и сквозь чистый воздух можно было отчетливо разглядеть даже каждое его украшение. Боль от кнута утихла, и Раскольников забыл про удар; одна беспокойная и не совсем ясная мысль занимала его теперь исключительно. Он стоял и смотрел вдаль долго и пристально; это место было ему особенно знакомо. Когда он ходил в университет, то обыкновенно, – чаще всего, возвращаясь домой, – случалось ему, может быть раз сто, останавливаться именно на этом же самом месте, пристально вглядываться в эту действительно великолепную панораму и каждый раз почти удивляться одному неясному и неразрешимому своему впечатлению. Необъяснимым холодом веяло на него всегда от этой великолепной панорамы; духом немым и глухим полна была для него эта пышная картина… Дивился он каждый раз своему угрюмому и загадочному впечатлению и откладывал разгадку его, не доверяя себе, в будущее. Теперь вдруг резко вспомнил он про эти прежние свои вопросы и недоумения, и показалось ему, что не нечаянно он вспомнил теперь про них. Уж одно то показалось ему дико и чудно, что он на том же самом месте остановился, как прежде, как будто и действительно вообразил, что может о том же самом мыслить теперь, как и прежде, и такими же прежними темами и картинами интересоваться, какими интересовался… еще так недавно. Даже чуть не смешно ему стало и в то же время сдавило грудь до боли. В какой-то глубине, внизу, где-то чуть видно под ногами, показалось ему теперь всё это прежнее прошлое, и прежние мысли, и прежние задачи, и прежние темы, и прежние впечатления, и вся эта панорама, и он сам, и всё, всё… Казалось, он улетал куда-то вверх и всё исчезало в глазах его… Сделав одно невольное движение рукой, он вдруг ощутил в кулаке своем зажатый двугривенный. Он разжал руку, пристально поглядел на монетку, размахнулся и бросил ее в воду; затем повернулся и пошел домой. Ему показалось, что он как будто ножницами отрезал себя сам от всех и всего в эту минуту.

Он пришел к себе уже к вечеру, стало быть, проходил всего часов шесть. Где и как шел обратно, ничего он этого не помнил. Раздевшись и весь дрожа, как загнанная лошадь, он лег на диван, натянул на себя шинель и тотчас же забылся…

Он очнулся в полные сумерки от ужасного крику. Боже, что это за крик! Таких неестественных звуков, такого воя, вопля, скрежета, слез, побои и ругательств он никогда еще не слыхивал и не видывал. Он и вообразить не мог себе такого зверства, такого исступления. В ужасе приподнялся он и сел на своей постели, каждое мгновение замирая и мучаясь. Но драки, вопли и ругательства становились всё сильнее и сильнее. И вот, к величайшему изумлению, он вдруг расслышал голос своей хозяйки. Она выла, визжала и причитала, спеша, торопясь, выпуская слова так, что и разобрать нельзя было, о чем-то умоляя, – конечно, о том, чтоб ее перестали бить, потому что ее беспощадно били на лестнице. Голос бившего стал до того ужасен от злобы и бешенства, что уже только хрипел, но все-таки и бивший тоже что-то такое говорил, и тоже скоро, неразборчиво, торопясь и захлебываясь. Вдруг Раскольников затрепетал как лист: он узнал этот голос; это был голос Ильи Петровича. Илья Петрович здесь и бьет хозяйку! Он бьет ее ногами, колотит ее головою о ступени, – это ясно, это слышно по звукам, по воплям, по ударам! Что это, свет перевернулся, что ли? Слышно было, как во всех этажах, по всей лестнице собиралась толпа, слышались голоса, восклицания, всходили, стучали, хлопали дверями, сбегались. «Но за что же, за что же, и как это можно!» – повторял он, серьезно думая, что он совсем помешался. Но нет, он слишком ясно слышит. Но, стало быть, и к нему сейчас придут, если так, «потому что… верно, всё это из того же… из-за вчерашнего… Господи!» Он хотел было запереться на крючок, но рука не поднялась… да и бесполезно! Страх, как лед, обложил его душу, замучил его, окоченил его… Но вот наконец весь этот гам, продолжавшийся верных десять минут, стал постепенно утихать. Хозяйка стонала и охала, Илья Петрович всё еще грозил и ругался… Но вот наконец, кажется, и он затих; вот уж и не слышно его; «неужели ушел! Господи!» Да, вот уходит и хозяйка, всё еще со стоном и плачем… вот и дверь у ней захлопнулась… Вот и толпа расходится с лестниц по квартирам, – ахают, спорят, перекликаются, то возвышая речь до крику, то понижая до шепоту. Должно быть, их много было; чуть ли не весь дом сбежался. «Но боже, разве всё это возможно! И зачем, зачем он приходил сюда!»

Раскольников в бессилии упал на диван, но уже не мог сомкнуть глаз; он пролежал с полчаса в таком страдании, в таком нестерпимом ощущении безграничного ужаса, какого никогда еще не испытывал. Вдруг яркий свет озарил его комнату: вошла Настасья со свечой и с тарелкой супа. Посмотрев на него внимательно и разглядев, что он не спит, она поставила свечку на стол и начала раскладывать принесенное: хлеб, соль, тарелку, ложку.

– Небось со вчерашнего не ел. Целый-то день прошлялся, а самого лихоманка бьет.

– Настасья… за что били хозяйку?

Она пристально на него посмотрела.

– Кто бил хозяйку?

– Сейчас… полчаса назад, Илья Петрович, надзирателя помощник, на лестнице… За что он так ее избил? и… зачем приходил.

Настасья молча и нахмурившись его рассматривала и долго так смотрела. Ему очень неприятно стало от этого рассматривания, даже страшно.

– Настасья, что ж ты молчишь? – робко проговорил он наконец слабым голосом.

– Это кровь, – отвечала она наконец, тихо и как будто про себя говоря.

– Кровь. Какая кровь. – бормотал он, бледнея и отодвигаясь к стене. Настасья продолжала молча смотреть на него.

– Никто хозяйку не бил, – проговорила она опять строгим и решительным голосом. Он смотрел на нее, едва дыша.

– Я сам слышал… я не спал… я сидел, – еще робче проговорил он. – Я долго слушал… Приходил надзирателя помощник… На лестницу все сбежались, из всех квартир…

– Никто не приходил. А это кровь в тебе кричит. Это когда ей выходу нет и уж печенками запекаться начнет, тут и начнет мерещиться… Есть-то станешь, что ли?

Он не отвечал. Настасья всё стояла над ним, пристально глядела на него и не уходила.

– Пить дай… Настасьюшка.

Она сошла вниз и минуты через две воротилась с водой в белой глиняной кружке; но он уже не помнил, что было дальше. Помнил только, как отхлебнул один глоток холодной воды и пролил из кружки на грудь. Затем наступило беспамятство.

…выходя с В-го проспекта - заметил он большой неотесанный камень… - « Ф. М. в первые недели нашей брачной жизни, гуляя со мной, - вспоминает жена писателя, - завел меня во двор одного дома и показал камень, под которым его Раскольников спрятал украденные у старухи вещи. Двор этот находится по Вознесенскому проспекту, второй от Максимилиановского переулка, на его месте построен громадный дом, где теперь редакция немецкой газеты. На мой вопрос, зачем же ты забрел на этот пустынный двор? Федор Михайлович ответил: А за тем, за чем заходят в укромные места прохожие». (Примеч. А. Г. Достоевской).

«Confessions» - «Исповедь» (франц.) - автобиографическое произведение Жан-Жака Руссо (1712–1778), написанное в 1770-х годах и изданное посмертно (1782–1789). В 1865 г. в переводе Ф. Г. Устрялова вошла в издание «Классические иностранные писатели в русском переводе» (СПб. Ч. 1–4).

Руссо в своем роде Радищев - то есть революционер.

Тем промышляют… - В газетах того времени нередко рассказывалось о петербургских бедняках, промышлявших тем, что они нарочно бросались под колеса экипажа, чтобы получить вспомоществование по увечью.

Головка - женская головная повязка.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Раскольников не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к людям. Что-то совершалось в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения, что хотя одну минуту хотелось ему вздохнуть в другом мире, хоть бы в каком бы то ни было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь в распивочной.

Хозяин заведения был в другой комнате, но часто входил в главную, спускаясь в нее откуда-то по ступенькам, причем прежде всего выказывались его щегольские смазные сапоги с большими красными отворотами. Он был в поддевке и в страшно засаленном черном атласном жилете, без галстука, а все лицо его было как будто смазано маслом, точно железный замок. За застойкой находился мальчишка лет четырнадцати, и был другой мальчишка моложе, который подавал, если что спрашивали. Стояли крошеные огурцы, черные сухари и резанная кусочками рыба; все это очень дурно пахло. Было душно, так что было даже нестерпимо сидеть, и все до того было пропитано винным запахом, что, кажется, от одного этого воздуха можно было в пять минут сделаться пьяным.

Бывают иные встречи, совершенно даже с незнакомыми нам людьми, которыми мы начинаем интересоваться с первого взгляда, как-то вдруг, внезапно, прежде чем скажем слово. Такое точно впечатление произвел на Раскольникова тот гость, который сидел поодаль и походил на отставного чиновника. Молодой человек несколько раз припоминал потом это первое впечатление и даже приписывал его предчувствию. Он беспрерывно взглядывал на чиновника, конечно, и потому еще, что и сам тот упорно смотрел на него, и видно было, что тому очень хотелось начать разговор. На остальных же, бывших в распивочной, не исключая и хозяина, чиновник смотрел как-то привычно и даже со скукой, а вместе с тем и с оттенком некоторого высокомерного пренебрежения, как бы на людей низшего положения и развития, с которыми нечего ему говорить. Это был человек лет уже за пятьдесят, среднего роста и плотного сложения, с проседью и с большою лысиной, с отекшим от постоянного пьянства желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из-за которых сияли крошечные, как щелочки, но одушевленные красноватые глазки. Но что-то было в нем очень странное; во взгляде его светилась как будто даже восторженность, - пожалуй, был и смысл и ум, - но в то же время мелькало как будто и безумие. Одет он был в старый, совершенно оборванный черный фрак, с осыпавшимися пуговицами. Одна только еще держалась кое-как, и на нее-то он и застегивался, видимо желая не удаляться приличий. Из-под нанкового жилета торчала манишка, вся скомканная, запачканная и залитая. Лицо было выбрито, по-чиновничьи, но давно уже, так что уже густо начала выступать сизая щетина. Да и в ухватках его действительно было что-то солидно-чиновничье. Но он был в беспокойстве, ерошил волосы и подпирал иногда, в тоске, обеими руками голову, положа продранные локти на залитый и липкий стол. Наконец он прямо посмотрел на Раскольникова и громко и твердо проговорил:

А осмелюсь ли, милостивый государь мой, обратиться к вам с разговором приличным? Ибо хотя вы и не в значительном виде, но опытность моя отличает в вас человека образованного и к напитку непривычного. Сам всегда уважал образованность, соединенную с сердечными чувствами, и, кроме того, состою титулярным советником. Мармеладов - такая фамилия; титулярный советник. Осмелюсь узнать, служить изволили?

Нет, учусь... - отвечал молодой человек, отчасти удивленный и особенным витиеватым тоном речи, и тем, что так прямо, в упор, обратились к нему. Несмотря на недавнее мгновенное желание хотя какого бы ни было сообщества с людьми, он при первом, действительно обращенном к нему слове вдруг ощутил свое обычное неприятное и раздражительное чувство отвращения ко всякому чужому лицу, касавшемуся или хотевшему только прикоснуться к его личности.

Студент, стало быть, или бывший студент! - вскричал чиновник, - так я и думал! Опыт, милостивый государь, неоднократный опыт! - и в знак похвальбы он приложил палец ко лбу. - Были студентом или происходили ученую часть! А позвольте... - Он привстал, покачнулся, захватил свою посудинку, стаканчик, и подсел к молодому человеку, несколько от него наискось. Он был хмелен, но говорил речисто и бойко, изредка только местами сбиваясь немного и затягивая речь. С какою-то даже жадностию накинулся он на Раскольникова, точно целый месяц тоже ни с кем не говорил.

Милостивый государь, - начал он почти с торжественностию, - бедность не порок, это истина. Знаю я, что и пьянство не добродетель, и это тем паче. Но нищета, милостивый государь, нищета - порок-с. В бедности вы еще сохраняете свое благородство врожденных чувств, в нищете же никогда и никто. За нищету даже и не палкой выгоняют, а метлой выметают из компании человеческой, чтобы тем оскорбительнее было; и справедливо, ибо в нищете я первый сам готов оскорблять себя. И отсюда питейное! Милостивый государь, месяц назад тому супругу мою избил господин Лебезятников, а супруга моя не то что я! Понимаете-с? Позвольте еще вас спросить, так, хотя бы в виде простого любопытства: изволили вы ночевать на Неве, на сенных барках?

Нет, не случалось, - отвечал Раскольников. - Это что такое?

Ну-с, а я оттуда, и уже пятую ночь-с...

Он налил стаканчик, выпил и задумался. Действительно, на его платье и даже в волосах кое-где виднелись прилипшие былинки сена. Очень вероятно было, что он пять дней не раздевался и не умывался. Особенно руки были грязны, жирные, красные, с черными ногтями.

Его разговор, казалось, возбудил общее, хотя и ленивое внимание. Мальчишки за стойкой стали хихикать. Хозяин, кажется, нарочно сошел из верхней комнаты, чтобы послушать "забавника", и сел поодаль, лениво, но важно позевывая. Очевидно, Мармеладов был здесь давно известен. Да и наклонность к витиеватой речи приобрел, вероятно, вследствие привычки к частым кабачным разговорам с различными незнакомцами. Эта привычка обращается у иных пьющих в потребность, и преимущественно у тех из них, с которыми дома обходятся строго и которыми помыкают. Оттого-то в пьющей компании они и стараются всегда как будто выхлопотать себе оправдание, а если можно, то даже и уважение.

Забавник! - громко проговорил хозяин. - А для ча не работаешь, для ча не служите, коли чиновник?

Для чего я не служу, милостивый государь, - подхватил Мармеладов, исключительно обращаясь к Раскольникову, как будто это он ему задал вопрос, - для чего не служу? А разве сердце у меня не болит о том, что я пресмыкаюсь втуне? Когда господин Лебезятников, тому месяц назад, супругу мою собственноручно избил, а я лежал пьяненькой, разве я не страдал? Позвольте, молодой человек, случалось вам... гм... ну хоть испрашивать денег взаймы безнадежно?

Случалось... то есть как безнадежно?

То есть безнадежно вполне-с, заранее зная, что из сего ничего не выйдет. Вот вы знаете, например, заранее и досконально, что сей человек, сей благонамереннейший и наиполезнейший гражданин, ни за что вам денег не даст, ибо зачем, спрошу я, он даст? Ведь он знает же, что я не отдам. Из сострадания? Но господин Лебезятников, следящий за новыми мыслями, объяснял намедни, что сострадание в наше время даже наукой воспрещено и что так уже делается в Англии, где политическая экономия. Зачем же, спрошу я, он даст? И вот, зная вперед, что не даст, вы все-таки отправляетесь в путь и...

Для чего же ходить? - прибавил Раскольников.

А коли не к кому, коли идти больше некуда! Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Ибо бывает такое время, когда непременно надо хоть куда-нибудь да пойти! Когда единородна дочь моя в первый раз по желтому билету пошла, и я тоже тогда пошел... (ибо дочь моя по желтому билету живет-с...) - прибавил он в скобках, с некоторым беспокойством смотря на молодого человека. - Ничего, милостивый государь, ничего! - поспешил он тотчас же, и по-видимому спокойно, заявить, когда фыркнули оба мальчишки за стойкой и улыбнулся сам хозяин. - Ничего-с! Сим покиванием глав не смущаюсь, ибо уже всем все известно и все тайное становиться явным; и не с презрением, а со смирением к сему отношусь. Пусть! пусть! "Се человек!" Позвольте, молодой человек: можете ли вы... Но нет, изъяснить сильнее и изобразительнее: не можете ли вы, а осмелитесь ли вы, взирая в сей час на меня, сказать утвердительно, что я не свинья?

Молодой человек не отвечал ни слова.

Ну-с, - продолжал оратор, солидно и даже с усиленным на этот раз достоинством переждав опять последовавшее в комнате хихикание. - Ну-с, я пусть свинья, а она дама! Я звериный образ имею, а Катерина Ивановна, супруга моя, - особа образованная и урожденная штаб-офицерская дочь. Пусть, пусть я подлец, она же и сердца высокого, и чувств, облагороженных воспитанием, исполнена. А между тем... о, если б она пожалела меня! Милостивый государь, милостивый государь, ведь надобно же, чтоб у всякого человека было хоть одно такое место, где бы и его пожалели! А Катерина Ивановна дама хотя и великодушная, но несправедливая... И хотя я и сам понимаю, что когда она и вихры мои дерет, то дерет их не иначе как от жалости сердца (ибо, повторяю без смущения, она дерет мне вихры, молодой человек, - подтвердил он с сугубым достоинством, услышав опять хихиканье), но, боже, что если б она хотя один раз... Но нет! нет! все сие втуне, и нечего говорить! нечего говорить!.. ибо и не один раз уже бывало желаемое, и не один уже раз жалели меня, но... такова уже черта моя, а я прирожденный скот!

Еще бы! - заметил, зевая, хозяин.

Мармеладов решительно стукнул кулаком по столу.

Такова уж черта моя! Знаете ли, знаете ли вы, государь мой, что я даже чулки ее пропил? Не башмаки-с, ибо это хотя сколько-нибудь походило бы на порядок вещей, а чулки, чулки ее пропил-с! Косыночку ее из козьего пуха тоже пропил, дареную, прежнюю, ее собственную, не мою; а живем мы в холодном угле, и она в эту зиму простудилась и кашлять пошла, уже кровью. Детей же маленьких у нас трое, и Катерина Ивановна в работе с утра до ночи скребет и моет и детей обмывает, ибо к чистоте с измалетства привыкла, а с грудью слабою и к чахотке наклонною, и я это чувствую. Разве я не чувствую? И чем более пью, тем более и чувствую. Для того и пью, что в питии сем сострадания и чувства ищу. Не веселья, а единой скорби ищу... Пью, ибо сугубо страдать хочу! - И он, как бы в отчаянии, склонил на стол голову.

Молодой человек, - продолжал он, восклоняясь опять, - в лице вашем я читаю как бы некую скорбь. Как вошли, и прочел ее, а потому тотчас же и обратился к вам. Ибо, сообщая вам историю жизни моей, не на позорище себя выставлять хочу перед сими празднолюбцами, которым и без того все известно, а чувствительного и образованного человека ищу. Знайте же, что супруга моя в благородном губернском дворянском институте воспитывалась и при выпуске с шалью танцевала при губернаторе и при прочих лицах, за что золотую медаль и похвальный лист получила. Медаль... ну медаль-то продали... уж давно... гм... похвальный лист до сих пор у них в сундуке лежит, и еще недавно его хозяйке показывала. И хотя с хозяйкой у ней наибеспрерывнейшие раздоры, но хоть перед кем-нибудь погордиться захотелось и сообщить о счастливых минувших днях. И я не осуждаю, не осуждаю, ибо сие последнее у ней и осталось в воспоминаниях ее, а прочее все пошло прахом! Да, да; дама горячая, гордая и непреклонная. Пол сама моет и на черном хлебе сидит, а неуважения к себе не допустит. Оттого и господину Лебезятникову грубость его не захотела спустить, и когда прибил ее за то господин Лебезятников, то не столько от побоев, сколько от чувства в постель слегла. Вдовой уже взял ее, с троими детьми, мал мала меньше. Вышла замуж за первого мужа, за офицера пехотного, по любви, и с ним бежала из дому родительского. Мужа любила чрезмерно, но в картишки пустился, под суд попал, с тем и помер. Бивал он ее под конец; а она хоть и не спускала ему, о чем мне доподлинно и по документам известно, но до сих пор вспоминает его со слезами и меня им корит, и я рад, я рад, ибо хотя в воображениях своих зрит себя когда-то счастливой. И осталась она после него с тремя малолетними детьми в уезде далеком и зверском, где и я тогда находился, и осталась в такой нищете безнадежной что я хотя и много видал приключений различных, но даже и описать не в состоянии. Родные же все отказались. Да и горда была, чересчур горда... И тогда-то милостивый государь, тогда я, тоже вдовец, и от первой жены четырнадцатилетнюю дочь имея, руку свою предложил, ибо не мог смотреть на такое страдание. Можете судить потому, до какой степени ее бедствия доходили, что она, образованная и воспитанная и фамилии известной, за меня согласилась пойти! Но пошла! Плача и рыдая и руки ломая - пошла! Ибо некуда было идти. Понимаете ли, понимаете ли вы, милостивый государь, что значит, когда уже некуда больше идти? Нет! Этого вы еще не понимаете... И целый год я обязанность свою исполнял благочестиво и свято и не касался сего (он ткнул пальцем на полуштоф), ибо чувство имею. Но и сим не мог угодить; а тут места лишился, и тоже не по вине, а по изменению в штатах, и тогда прикоснулся!.. Полтора года уже будет назад, как очутились мы наконец, после странствий и многочисленных бедствий, в сей великолепной и украшенной многочисленными памятниками столице. И здесь я место достал... Достал и опять потерял. Понимаете-с? Тут уже по собственной вине потерял, ибо черта моя наступила... Проживаем же теперь в угле, у хозяйки Амалии Федоровны Липпевехзель, а чем живем и чем платим, не ведаю. Живут же там многие и кроме нас... Содом-с, безобразнейший... гм... да... А тем временем возросла и дочка моя, от первого брака, и что только вытерпела она, дочка моя, от мачехи своей, возрастая, о том я умалчиваю. Ибо хотя Катерина Ивановна и преисполнена великодушных чувств, но дама горячая и раздраженная, и оборвет... Да-с! Ну да нечего вспоминать о том! Воспитания, как и представить можете, Соня не получила. Пробовал я с ней, года четыре тому, географию и всемирную историю проходить; но как я сам в познании сем был некрепок, да и приличных к тому руководств не имелось, ибо какие имевшиеся книжки... гм!.. ну, их уже теперь и нет, этих книжек, то тем и кончилось все обучение. На Кире Персидском остановились. Потом, уже достигнув зрелого возраста, прочла она несколько книг содержания романического, да недавно еще, через посредство господина Лебезятникова, одну книжку - "Физиологию" Льюиса, изволите знать-с? - с большим интересом прочла и даже нам отрывочно вслух сообщала: вот и все ее просвещение. Теперь же обращусь к вам, милостивый государь мой, сам от себя с вопросом приватным: много ли может, по-вашему, бедная, но честная девица честным трудом заработать?.. Пятнадцать копеек в день, сударь, не заработает, если честна и не имеет особых талантов, да и то рук не покладая работавши! Да и то статский советник Клопшток, Иван Иванович, - изволили слышать? - не только денег за шитье полдюжины голландских рубах до сих пор не отдал, но даже с обидой погнал ее, затопав ногами и обозвав неприлично, под видом будто бы рубашечный ворот сшит не по мерке и косяком. А тут ребятишки голодные... А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, - что в болезни этой и всегда бывает: "Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь и теплом пользуешься", а что тут пьешь и ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки не видят! Лежал я тогда... ну, да уж что! лежал пьяненькой-с, и слышу, говорит моя Соня (безответная она, и голосок у ней такой кроткий... белокуренькая, личико всегда бледненькое, худенькое), говорит: "Что ж, Катерина Ивановна, неужели же мне на такое дело пойти?" А уж Дарья Францевна, женщина злонамеренная и полиции многократно известная, раза три через хозяйку наведывалась. "А что ж, - отвечает Катерина Ивановна, в пересмешку, - чего беречь? Эко сокровище!" Но не вините, не вините, милостивый государь, не вините! Не в здравом рассудке сие сказано было, а при взволнованных чувствах, в болезни и при плаче детей не евших, да и сказано более ради оскорбления, чем в точном смысле... Ибо Катерина Ивановна такого уж характера, и как расплачутся дети, хоть бы и с голоду, тотчас же их бить начинает. И вижу я, эдак часу в шестом, Сонечка встала, надела платочек, надела бурнусик и с квартиры отправилась, а в девятом часу и назад обратно пришла. Пришла, и прямо к Катерине Ивановне, и на стол перед ней тридцать целковых молча выложила. Ни словечка при этом не вымолвила, хоть бы взглянула, а взяла только наш большой драдедамовый зеленый платок (общий такой у нас платок есть, драдедамовый), накрыла им совсем голову и лицо и легла на кровать, лицом к стенке, только плечики да тело все вздрагивают... А я, как и давеча, в том же виде лежал-с... И видел я тогда, молодой человек, видел я, как затем Катерина Ивановна, также ни слова не говоря, подошла к Сонечкиной постельке и весь вечер в ногах у ней на коленках простояла, ноги ей целовала, встать не хотела, а потом так обе и заснули вместе, обнявшись... обе... обе... да-с... а я... лежал пьяненькой-с.

С тех пор, государь мой, - продолжал он после некоторого молчания, - с тех пор, по одному неблагоприятному случаю и по донесению неблагонамеренных лиц, - чему особенно способствовала Дарья Францевна, за то будто бы, что ей в надлежащем почтении манкировали, - с тех пор дочь моя, Софья Семеновна, желтый билет принуждена была получить, и уже вместе с нами по случаю сему не могла оставаться. Ибо и хозяйка, Амалия Федоровна, того допустить не хотела (а сама же прежде Дарье Францевне способствовала), да и господин Лебезятников... гм... Вот за Соню-то и вышла у него эта история с Катериною Ивановной. Сначала сам добивался от Сонечки, а тут и в амбицию вдруг вошли: "Как, дескать, я, такой просвещенный человек, в одной квартире с таковскою буду жить?" А Катерина Ивановна не спустила, вступилась... ну и произошло... И заходит к нам Сонечка теперь более в сумерки, и Катерину Ивановну облегчает, и средства посильные доставляет. Живет же на квартире у портного Капернаумова, квартиру у них снимает, а Капернаумов хром и косноязычен, и все многочисленнейшее семейство его тоже косноязычное. И жена его тоже косноязычная... В одной комнате помещаются, а Соня свою имеет особую, с перегородкой... Гм, да... Люди беднейшие и косноязычные... да... Только встал я тогда поутру-с, одел лохмотья мои, воздел руки к небу и отправился к его превосходительству Ивану Афанасьевичу. Его превосходительство Ивана Афанасьевича изволите знать?.. Нет? Ну так божия человека не знаете! Это - воск... воск перед лицом господним; яко тает воск!.. Даже прослезились, изволив все выслушать. "Ну, говорит, Мармеладов, раз уже ты обманул мои ожидания... Беру тебя еще раз на личную свою ответственность, - так и сказали, - помни, дескать, ступай!" Облобызал я прах ног его, мысленно, ибо взаправду не дозволили бы, бывши сановником и человеком новых государственных и образованных мыслей; воротился домой, и как объявил, что на службу опять зачислен и жалование получаю, что тогда было!..

Мармеладов опять остановился в сильном волнении. В это время вошла с улицы целая партия пьяниц, уже и без того пьяных, и раздались у входа звуки нанятой шарманки и детский, надтреснутый семилетний голосок, певший "Хуторок". Стало шумно. Хозяин и прислуга занялись вошедшими. Мармеладов, не обращая внимания на вошедших, стал продолжать рассказ. Он, казалось уже сильно ослаб, но чем более хмелел, тем становился словоохотнее. Воспоминания о недавнем успехе по службе как бы оживили его и даже отразились на лице его каким-то сиянием. Раскольников слушал внимательно.

Было же это, государь мой, назад пять недель. Да... Только что узнали они обе, Катерина Ивановна и Сонечка, господи, точно я в царствие божие переселился. Бывало, лежи, как скот, только брань! А ныне: на цыпочках ходят, детей унимают: "Семен Захарыч на службе устал, отдыхает, тш!" Кофеем меня перед службой поят, сливки кипятят! Сливок настоящих доставать начали, слышите! И откуда они сколотились мне на обмундировку приличную, одиннадцать рублей пятьдесят копеек, не понимаю? Сапоги, манишки коленкоровые - великолепнейшие, вицмундир, все за одиннадцать с полтиной состряпали в превосходнейшем виде-с. Пришел я в первый день поутру со службы, смотрю: Катерина Ивановна два блюда сготовила, суп и солонину под хреном, о чем и понятия до сих пор не имелось. Платьев-то нет у ней никаких... то есть никаких-с, а тут точно в гости собралась, приоделась, и не то чтобы что-нибудь, а так, из ничего всё сделать сумеют: причешутся, воротничок там какой-нибудь чистенький, нарукавнички, ан совсем другая особа выходит, и помолодела, и похорошела. Сонечка, голубка моя, только деньгами способствовала, а самой, говорит, мне теперь, до времени, у вас часто бывать неприлично, так разве, в сумерки чтобы никто не видал. Слышите, слышите? Пришел я после обеда заснуть, так что ж бы вы думали, ведь не вытерпела Катерина Ивановна: за неделю еще с хозяйкой, с Амалией Федоровной, последним образом перессорились, а тут на чашку кофею позвала. Два часа просидели и всё шептались: "Дескать, как теперь Семен Захарыч на службе и жалование получает, и к его превосходительству сам являлся, и его превосходительство сам вышел, всем ждать велел, а Семена Захарыча мимо всех за руку в кабинет провел". Слышите, слышите? "Я, конечно, говорит, Семен Захарыч, помня ваши заслуги, и хотя вы и придерживались этой легкомысленной слабости, но как уж вы теперь обещаетесь, и что сверх того без вас у нас худо пошло (слышите, слышите!), то и надеюсь, говорит, теперь на ваше благородное слово", то есть все это, я вам скажу, взяла да и выдумала, и не то чтоб из легкомыслия, для одной похвальбы-с! Нет-с, сама всему верит, собственным воображениями сама себя тешит ей-богу-с! И я не осуждаю: нет, этого я не осуждаю!.. Когда же, шесть дней назад, я первое жалованье мое - двадцать три рубля сорок копеек - сполна принес, малявочкой меня назвала: "Малявочка, говорит, ты эдакая!" И наедине-с, понимаете ли? Ну уж что, кажется, во мне за краса, и какой я супруг? Нет, ущипнула за щеку: "Малявочка ты эдакая!" - говорит.

Мармеладов остановился, хотел было улыбнуться, но вдруг подбородок его запрыгал. Он, впрочем, удержался. Этот кабак, развращенный вид, пять ночей на сенных барках и штоф, а вместе с тем эта болезненная любовь к жене и семье сбивали его слушателя с толку. Раскольников слушал напряженно, но с ощущением болезненным. Он досадовал, что зашел сюда.

Милостивый государь, милостивый государь! - воскликнул Мармеладов, оправившись, - о государь мой, вам, может быть, все это в смех, как и прочим, и только беспокою я вас глупостию всех этим мизерных подробностей домашней жизни моей, ну а мне не в смех! Ибо я все это могу чувствовать. И в продолжение всего того райского дня моей жизни и всего того вечера я и сам в мечтаниях летучих препровождал: и то есть как я это все устрою и ребятишек одену, и ей спокой дам, и дочь мою единородную от бесчестья в лоно семьи возвращу... И многое, многое... Позволительно, сударь. Ну-с, государь ты мой (Мармеладов вдруг как будто вздрогнул, поднял голову и в упор посмотрел на своего слушателя), ну-с, а на другой же день, после всех сих мечтаний (то есть это будет ровно пять суток назад тому), к вечеру, я хитрым обманом, как тать в нощи, похитил у Катерины Ивановны от сундука ее ключ, вынул что осталось из принесенного жалованья, сколько всего уж не помню, и вот-с, глядите на меня, все! Пятый день из дома, и там меня ищут, и службе конец, и вицмундир в распивочной у Египетского моста лежит, взамен чего и получил сие одеяние... и всему конец!

Мармеладов стукнул себя кулаком по лбу, стиснул зубы, закрыл глаза и крепко оперся локтем на стол. Но через минуту лицо его вдруг изменилось, и с каким-то напускным лукавством и выделанным нахальством взглянул на Раскольникова, засмеялся и проговорил:

А сегодня у Сони был, на похмелье ходил просить! Хе-хе-хе!

Неужели дала? - крикнул кто-то со стороны из вошедших, крикнул и захохотал во всю глотку.

Вот этот самый полуштоф-с на ее деньги и куплен, - произнес Мармеладов, исключительно обращаясь к Раскольникову. - Тридцать копеек вынесла, своими руками, последние, все что было, сам видел... Ничего не сказала, только молча на меня посмотрела... Так не на земле, а там... о людях тоскуют, плачут, а не укоряют, не укоряют! А это больней-с, больней-с, когда не укоряют!.. Тридцать копеек, да-с. А ведь и ей теперь они нужны, а? Как вы думаете, сударь мой дорогой? Ведь она теперь чистоту наблюдать должна. Денег стоит сия чистота, особая-то, понимаете? Понимаете ли, сударь, что значит сия чистота? Ну-с, а я вот, кровный-то отец, тридцать-то эти копеек и стащил себе на похмелье! И пью-с! И уж пропил-с!.. Ну, кто же такого, как я, пожалеет? ась? Жаль вам теперь меня, сударь, аль нет? Говорите, сударь, жаль али нет? Хе-хе-хе-хе!

Он хотел было налить, но уже нечего было. Полуштоф был пустой.

Да чего тебя жалеть-то? - крикнул хозяин, очутившийся опять подле них.

Раздался смех и даже ругательства. Смеялись и ругались слушавшие и неслушавшие, так, глядя только на одну фигуру отставного чиновника.

Жалеть! зачем меня жалеть! - вдруг возопил Мармеладов, вставая с протянутою вперед рукой, в решительном вдохновении, как будто только и ждал этих слов. - Зачем жалеть, говоришь ты? Да! меня жалеть не за что! Меня распять надо, распять на кресте, а не жалеть! Но распни, судия, распни и, распяв, пожалей его! И тогда я сам к тебе пойду на пропятие, ибо не веселья жажду, а скорби и слез!.. Думаешь ли ты, продавец, что этот полуштоф твой мне в сласть пошел? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил, и обрел; а пожалеет нас тот, кто всех пожалел и кто всех и вся понимал, он единый, он и судия. Приидет в тот день и спросит: "А где дщерь, что мачехе злой и чахоточной, что детям чужим и малолетним себя предала? Где дщерь, что отца своего земного, пьяницу непотребного, не ужасаясь зверства его, пожалела?" И скажет: "Прииди! Я уже простил тебя раз... Простил тебя раз... Прощаются же и теперь грехи твои мнози, за то, что возлюбила много..." И простит мою Соню, простит, я уж знаю, что простит... Я это давеча, как у ней был, в моем сердце почувствовал!.. И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных... И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: "Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!" И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: "Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!" И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: "Господи! почто сих приемлеши?" И скажет: "Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего..." И прострет к нам руце свои, и мы припадем... и заплачем... и всё поймем! Тогда всё поймем!.. и все поймут... и Катерина Ивановна... и она поймет... Господи, да приидет царствие твое!

И он опустился на лавку, истощенный и обессиленный, ни на кого не смотря, как бы забыв окружающее и глубоко задумавшись. Слова его произвели некоторое впечатление; на минуту воцарилось молчание, но вскоре раздались прежний смех и ругательства:

Рассудил!

Заврался!

Чиновник!

И проч. и проч.

Пойдемте, сударь, - сказал вдруг Мармеладов, поднимая голову и обращаясь к Раскольникову, - доведите меня... Дом Козеля, на дворе. Пора... к Катерине Ивановне...

Раскольникову давно уже хотелось уйти; помочь же ему он и сам думал. Мармеладов оказался гораздо слабее ногами, чем в речах, и крепко оперся на молодого человека. Идти было шагов двести-триста. Смущение и страх все более и более овладевали пьяницей по мере приближения к дому.

Я не Катерины Ивановны теперь боюсь, - бормотал он в волнении, - и не того, что она мне волосы драть начнет. Что волосы!.. вздор волосы! Это я говорю! Оно даже и лучше, коли драть начнет, а я не того боюсь... я... глаз ее боюсь... да... глаз... Красных пятен на щеках тоже боюсь... и еще - ее дыхания боюсь... Видал ты, как в этой болезни дышат... при взволнованных чувствах? Детского плача тоже боюсь... Потому как если Соня не накормила, то... уж и не знаю что! не знаю! А побоев не боюсь... Знай, сударь, что мне таковые побои не токмо не в боль, но и в наслаждение бывают... Ибо без сего я и сам не могу обойтись. Оно лучше. Пусть побьет, душу отведет... оно лучше... А вот и дом. Козеля дом. Слесаря, немца, богатого... веди!

Они вошли со двора и прошли в четвертый этаж. Лестница чем дальше, тем становилась темнее. Было уже почти одиннадцать часов, и хотя в эту пору в Петербурге нет настоящей ночи, но на верху лестницы было очень темно.

Маленькая закоптелая дверь в конце лестницы, на самом верху, была отворена. Огарок освещал беднейшую комнату шагов в десять длиной; всю ее было видно из сеней. Все было разбросано и в беспорядке, в особенности разное детское тряпье. Через задний угол была протянута дырявая простыня. За нею, вероятно, помещалась кровать. В самой же комнате было всего только два стула и клеенчатый очень ободранный диван, перед которым стоял старый кухонный сосновый стол, некрашеный и ничем не покрытый. На краю стола стоял догоравший сальный огарок в железном подсвечнике. Выходило, что Мармеладов помещался в особой комнате, а не в углу, но комната его была проходная. Дверь в дальнейшие помещения или клетки, на которые разбивалась квартира Амалии Липпевехзель, была приотворена. Там было шумно и крикливо. Хохотали. Кажется, играли в карты и пили чай. Вылетали иногда слова самые нецеремонные.

Раскольников тотчас признал Катерину Ивановну. Это была ужасно похудевшая женщина, тонкая, довольно высокая и стройная, еще с прекрасными темно-русыми волосами и действительно с раскрасневшимися до пятен щеками. Она ходила взад и вперед по своей небольшой комнате, сжав руки на груди, с запекшимися губами и неровно, прерывисто дышала. Глаза ее блестели как в лихорадке, но взгляд был резок и неподвижен, и болезненное впечатление производило это чахоточное и взволнованное лицо, при последнем освещении догоравшего огарка, трепетавшем на лице ее. Раскольникову она показалась лет тридцати, и действительно была не пара Мармеладову... Входящих она не слушала и не видела. В комнате было душно, но окна она не отворила; с лестницы несло вонью, но дверь на лестницу была не затворена; из внутренних помещений, сквозь непритворенную дверь, неслись волны табачного дыма, она кашляла, но дверь не притворяла. Самая маленькая девочка, лет шести, спала на полу, как-то сидя, скорчившись и уткнув голову в диван. Мальчик, годом старше ее, весь дрожал в углу и плакал. Его, вероятно, только что прибили. Старшая девочка, лет девяти, высокенькая и тоненькая как спичка, в одной худенькой и разодранной всюду рубашке и в накинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два года назад, потому что он не доходил теперь и до колен, стояла в углу подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею как спичка рукой. Она, кажется, унимала его, что-то шептала ему, всячески сдерживала, чтоб он как-нибудь опять не захныкал, и в то же время со страхом следила за матерью своими большими-большими темными глазами, которые казались еще больше на ее исхудавшем и испуганном личике. Мармеладов, не входя в комнату, стал в самых дверях на коленки, а Раскольникова протолкнул вперед. Женщина, увидев незнакомого, рассеянно остановилась перед ним, на мгновение очнувшись и как бы соображая: зачем это он вошел? Но, верно, ей тотчас же представилось, что он идет в другие комнаты, так как ихняя была проходная. Сообразив это и не обращая уже более на него внимания, она пошла к сенным дверям, чтобы притворить их, и вдруг вскрикнула, увидев на самом пороге стоящего на коленках мужа.

А! - закричала она в исступлении, - воротился! Колодник! Изверг!.. А где деньги? Что у тебя в кармане, показывай! И платье не то! где твое платье? где деньги? говори!..

И она бросились его обыскивать. Мармеладов тотчас же послушно и покорно развел руки в стороны, чтобы тем облегчить карманный обыск. Денег не было ни копейки.

Где же деньги? - кричала она. - О господи, неужели же он все пропил! Ведь двенадцать целковых в сундуке оставалось!.. - и вдруг, в бешенстве, она схватила его за волосы и потащила в комнату. Мармеладов сам облегчал ее усилия, смиренно ползя за нею на коленках.

И это мне в наслаждение! И это мне не в боль, а в на-слаж-дение, ми-ло-сти-вый го-су-дарь, - выкрикивал он, потрясаемый за волосы и даже раз стукнувшись лбом об пол. Спавший на полу ребенок проснулся и заплакал. Мальчик в углу не выдержал, задрожал, закричал и бросился к сестре в страшном испуге, почти в припадке. Старшая девочка дрожала со сна как лист.

Пропил! все, все пропил! - кричала в отчаянии бедная женщина, - и платье не то! Голодные, голодные! (и, ломая руки, она указывала на детей). О, треклятая жизнь! А вам, вам не стыдно, - вдруг набросилась она на Раскольникова, - из кабака! Ты с ним пил? Ты тоже с ним пил! Вон!

Молодой человек поспешил уйти, не говоря ни слова. К тому же внутренняя дверь отворилась настежь, и из нее выглянуло несколько любопытных. Протягивались наглые смеющиеся головы с папиросками и трубками, в ермолках. Виднелись фигуры в халатах и совершенно нараспашку, в летних до неприличия костюмах, иные с картами в руках. Особенно потешно смеялись они, когда Мармеладов, таскаемый за волосы, кричал, что это ему в наслаждение. Стали даже входить в комнату; послышался, наконец, зловещий визг: это продиралась вперед сама Амалия Липпевехзель, чтобы произвести распорядок по-свойски и в сотый раз испугать бедную женщину ругательским приказанием завтра же очистить квартиру. Уходя, Раскольников успел просунуть руку в карман, загреб сколько пришлось медных денег, доставшихся ему с разменянного в распивочной рубля, и неприметно положил на окошко. Потом уже на лестнице он одумался и хотел было воротиться.

"Ну что это за вздор такой я сделал, - подумал он, - тут у них Соня есть, а мне самому надо". Но рассудив, что взять назад уже невозможно и что все-таки он и без того бы не взял, он махнул рукой и пошел на свою квартиру. "Соне помадки ведь тоже нужно, - продолжал он, шагая по улице, и язвительно усмехнулся, - денег стоит сия чистота... Гм! А ведь Сонечка-то, пожалуй, сегодня и сама обанкрутится, потому тот же риск, охота по красному зверю... золотопромышленность... вот они все, стало быть, и на бобах завтра без моих-то денег... Ай да Соня! Какой колодезь, однако ж, сумели выкопать! и пользуются! Вот ведь пользуются же! И привыкли. Поплакали, и привыкли. Ко всему-то подлец-человек привыкает!"

Он задумался.

Ну а коли я соврал, - воскликнул он вдруг невольно, - коли действительно не подлец человек, весь вообще, весь род то есть человеческий, то значит, что остальное все - предрассудки, одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует быть!..


В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С-м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешимости, отправился к К-ну мосту.

Он благополучно избегнул встречи с своею хозяйкой на лестнице. Каморка его приходилась под самою кровлей высокого пятиэтажного дома и походила более на шкаф, чем на квартиру. Квартирная же хозяйка его, у которой он нанимал эту каморку с обедом и прислугой, помещалась одною лестницей ниже, в отдельной квартире, и каждый раз, при выходе на улицу, ему непременно надо было проходить мимо хозяйкиной кухни, почти всегда настежь отворенной на лестницу. И каждый раз молодой человек, проходя мимо, чувствовал какое-то болезненное и трусливое ощущение, которого стыдился и от которого морщился. Он был должен кругом хозяйке и боялся с нею встретиться.

Не то чтоб он был так труслив и забит, совсем даже напротив; но с некоторого времени он был в раздражительном и напряженном состоянии похожем на ипохондрию. Он до того углубился в себя и уединился от всех, что боялся даже всякой встречи, не только встречи с хозяйкой. Он был задавлен бедностью; но даже стесненное положение перестало в последнее время тяготить его. Насущными делами своими он совсем перестал и не хотел заниматься. Никакой хозяйки, в сущности, он не боялся, что бы та ни замышляла против него. Но останавливаться на лестнице, слушать всякий вздор про всю эту обыденную дребедень, до которой ему нет никакого дела, все эти приставания о платеже, угрозы, жалобы, и при этом самому изворачиваться, извиняться, лгать, - нет уж, лучше проскользнуть как-нибудь кошкой по лестнице и улизнуть, чтобы никто не видал.

Впрочем, на этот раз страх встречи с своею кредиторшей даже его самого поразил по выходе на улицу.

«На какое дело хочу покуситься и в то же время каких пустяков боюсь! - подумал он с странною улыбкой. - Гм… да… все в руках человека, и все-то он мимо носу проносит, единственно от одной трусости… это уж аксиома… Любопытно, чего люди больше боятся? Нового шага, нового собственного слова они всего больше боятся… А впрочем, я слишком много болтаю. Оттого и ничего не делаю, что болтаю. Пожалуй, впрочем, и так: оттого болтаю, что ничего не делаю. Это я в этот последний месяц выучился болтать, лежа по целым суткам в углу и думая… о царе Горохе. Ну зачем я теперь иду? Разве я способен на это? Разве это серьезно? Совсем не серьезно. Так ради фантазии сам себя тешу; игрушки! Да, пожалуй что и игрушки!»

На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль и та особенная летняя вонь, столь известная каждому петербуржцу, не имеющему возможности нанять дачу, - все это разом неприятно потрясло и без того уже расстроенные нервы юноши. Нестерпимая же вонь из распивочных, которых в этой части города особенное множество, и пьяные, поминутно попадавшиеся, несмотря на буднее время, довершили отвратительный и грустный колорит картины. Чувство глубочайшего омерзения мелькнуло на миг в тонких чертах молодого человека. Кстати, он был замечательно хорош собою, с прекрасными темными глазами, темно-рус, ростом выше среднего, тонок и строен. Но скоро он впал как бы в глубокую задумчивость, даже, вернее сказать, как бы в какое-то забытье, и пошел, уже не замечая окружающего, да и не желая его замечать. Изредка только бормотал он что-то про себя, от своей привычки к монологам, в которой он сейчас сам себе признался. В эту же минуту он и сам сознавал, что мысли его порою мешаются и что он очень слаб: второй день как уж он почти совсем ничего не ел.

Он был до того худо одет, что иной, даже и привычный человек, посовестился бы днем выходить в таких лохмотьях на улицу. Впрочем, квартал был таков, что костюмом здесь было трудно кого-нибудь удивить. Близость Сенной, обилие известных заведений и, по преимуществу, цеховое и ремесленное население, скученное в этих серединных петербургских улицах и переулках, пестрили иногда общую панораму такими субъектами, что странно было бы и удивляться при встрече с иною фигурой. Но столько злобного презрения уже накопилось в душе молодого человека, что, несмотря на всю свою, иногда очень молодую, щекотливость, он менее всего совестился своих лохмотьев на улице. Другое дело при встрече с иными знакомыми или с прежними товарищами, с которыми вообще он не любил встречаться… А между тем, когда один пьяный, которого неизвестно почему и куда провозили в это время по улице в огромной телеге, запряженной огромною ломовою лошадью, крикнул ему вдруг, проезжая: «Эй ты, немецкий шляпник!» - и заорал во все горло, указывая на него рукой, - молодой человек вдруг остановился и судорожно схватился за свою шляпу. Шляпа эта была высокая, круглая, циммермановская, но вся уже изношенная, совсем рыжая, вся в дырах и пятнах, без полей и самым безобразнейшим углом заломившаяся на сторону. Но не стыд, а совсем другое чувство, похожее даже на испуг, охватило его.

Я так и знал! - бормотал он в смущении, - я так и думал! Это уж всего сквернее! Вот эдакая какая-нибудь глупость, какая-нибудь пошлейшая мелочь, весь замысел может испортить! Да, слишком приметная шляпа… Смешная, потому и приметная… К моим лохмотьям непременно нужна фуражка, хотя бы старый блин какой-нибудь, а не этот урод. Никто таких не носит, за версту заметят, запомнят… главное, потом запомнят, ан и улика. Тут нужно быть как можно неприметнее… Мелочи, мелочи главное!.. Вот эти-то мелочи и губят всегда и все…

Идти ему было немного; он даже знал, сколько шагов от ворот его дома: ровно семьсот тридцать. Как-то раз он их сосчитал, когда уж очень размечтался. В то время он и сам еще не верил этим мечтам своим и только раздражал себя их безобразною, но соблазнительною дерзостью. Теперь же, месяц спустя, он уже начинал смотреть иначе и, несмотря на все поддразнивающие монологи о собственном бессилии и нерешимости, «безобразную» мечту как-то даже поневоле привык считать уже предприятием, хотя все еще сам себе не верил. Он даже шел теперь делать пробу своему предприятию, и с каждым шагом волнение его возрастало все сильнее и сильнее.

С замиранием сердца и нервною дрожью подошел он к преогромнейшему дому, выходившему одною стеной на канаву, а другою в -ю улицу. Этот дом стоял весь в мелких квартирах и заселен был всякими промышленниками - портными, слесарями, кухарками, разными немцами, девицами, живущими от себя, мелким чиновничеством и проч. Входящие и выходящие так и шмыгали под обоими воротами и на обоих дворах дома. Тут служили три или четыре дворника. Молодой человек был очень доволен, не встретив ни которого из них, и неприметно проскользнул сейчас же из ворот направо на лестницу. Лестница была темная и узкая, «черная», но он все уже это знал и изучил, и ему вся эта обстановка нравилась: в такой темноте даже и любопытный взгляд был неопасен. «Если о сю пору я так боюсь, что же было бы, если б и действительно как-нибудь случилось до самого дела дойти?..» - подумал он невольно, проходя в четвертый этаж. Здесь загородили ему дорогу отставные солдаты-носильщики, выносившие из одной квартиры мебель. Он уже прежде знал, что в этой квартире жил один семейный немец, чиновник: «Стало быть, этот немец теперь выезжает, и, стало быть, в четвертом этаже, по этой лестнице и на этой площадке, остается, на некоторое время, только одна старухина квартира занятая. Это хорошо… на всякой случай…» - подумал он опять и позвонил в старухину квартиру. Звонок брякнул слабо, как будто был сделан из жести, а не из меди. В подобных мелких квартирах таких домов почти все такие звонки. Он уже забыл звон этого колокольчика, и теперь этот особенный звон как будто вдруг ему что-то напомнил и ясно представил… Он так и вздрогнул, слишком уж ослабели нервы на этот раз. Немного спустя дверь приотворилась на крошечную щелочку: жилица оглядывала из щели пришедшего с видимым недоверием, и только виднелись ее сверкавшие из темноты глазки. Но увидав на площадке много народу, она ободрилась и отворила совсем. Молодой человек переступил через порог в темную прихожую, разгороженную перегородкой, за которою была крошечная кухня. Старуха стояла перед ним молча и вопросительно на него глядела. Это была крошечная, сухая старушонка, лет шестидесяти, с вострыми и злыми глазками, с маленьким вострым носом и простоволосая. Белобрысые, мало поседевшие волосы ее были жирно смазаны маслом. На ее тонкой и длинной шее, похожей на куриную ногу, было наверчено какое-то фланелевое тряпье, а на плечах, несмотря на жару, болталась вся истрепанная и пожелтелая меховая кацавейка. Старушонка поминутно кашляла и кряхтела. Должно быть, молодой человек взглянул на нее каким-нибудь особенным взглядом, потому что и в ее глазах мелькнула вдруг опять прежняя недоверчивость.

Раскольников, студент, был у вас назад тому месяц, - поспешил пробормотать молодой человек с полупоклоном, вспомнив, что надо быть любезнее.

Помню, батюшка, очень хорошо помню, что вы были, - отчетливо проговорила старушка, по-прежнему не отводя своих вопрошающих глаз от его лица.

Так вот-с… и опять, по такому же дельцу… - продолжал Раскольников, немного смутившись и удивляясь недоверчивости старухи.

«Может, впрочем, она и всегда такая, да я в тот раз не заметил», - подумал он с неприятным чувством.

Старуха помолчала, как бы в раздумье, потом отступила в сторону и, указывая на дверь в комнату, произнесла, пропуская гостя вперед: - Пройдите, батюшка.

Небольшая комната, в которую прошел молодой человек, с желтыми обоями, геранями и кисейными занавесками на окнах, была в эту минуту ярко освещена заходящим солнцем. «И тогда, стало быть, так же будет солнце светить!..» - как бы невзначай мелькнуло в уме Раскольникова, и быстрым взглядом окинул он все в комнате, чтобы по возможности изучить и запомнить расположение. Но в комнате не было ничего особенного. Мебель, вся очень старая и из желтого дерева, состояла из дивана с огромною выгнутою деревянною спинкой, круглого стола овальной формы перед диваном, туалета с зеркальцем в простенке, стульев по стенам на двух-трех грошовых картинок в желтых рамках, изображавших немецких барышень с птицами в руках, - вот и вся мебель. В углу перед небольшим образом горела лампада. Все было очень чисто: и мебель, и полы были оттерты под лоск; все блестело. «Лизаветина работа», - подумал молодой человек. Ни пылинки нельзя было найти во всей квартире. «Это у злых и старых вдовиц бывает такая чистота», - продолжал про себя Раскольников и с любопытством покосился на ситцевую занавеску перед дверью во вторую, крошечную комнатку, где стояли старухины постель и комод и куда он еще ни разу не заглядывал. Вся квартира состояла из этих двух комнат. - Что угодно? - строго произнесла старушонка, входя в комнату и по-прежнему становясь прямо перед ним, чтобы глядеть ему прямо в лицо. - Заклад принес, вот-с! - И он вынул из кармана старые плоские серебряные часы. На оборотной дощечке их был изображен глобус. Цепочка была стальная. - Да ведь и прежнему закладу срок. Еще третьего дня месяц как минул. - Я вам проценты еще за месяц внесу; потерпите. - А в том моя добрая воля, батюшка, терпеть или вещь вашу теперь же продать. - Много ль за часы-то, Алена Ивановна? - А с пустяками ходишь, батюшка, ничего, почитай, не стоит. За колечко вам прошлый раз два билетика внесла, а оно и купить-то его новое у ювелира за полтора рубля можно. - Рубля-то четыре дайте, я выкуплю, отцовские. Я скоро деньги получу. - Полтора рубля-с и процент вперед, коли хотите-с. - Полтора рубля! - вскрикнул молодой человек. - Ваша воля. - И старуха протянула ему обратно часы. Молодой человек взял их и до того рассердился, что хотел было уже уйти; но тотчас одумался, вспомнив, что идти больше некуда и что он еще и за другим пришел. - Давайте! - сказал он грубо.

Старуха полезла в карман за ключами и пошла в другую комнату за занавески. Молодой человек, оставшись один среди комнаты, любопытно прислушивался и соображал. Слышно было, как она отперла комод. «Должно быть, верхний ящик, - соображал он. - Ключи она, стало быть, в правом кармане носит… Все на одной связке, в стальном кольце… И там один ключ есть всех больше, втрое, с зубчатою бородкой, конечно, не от комода… Стало быть, есть еще какая-нибудь шкатулка, али укладка… Вот это любопытно. У укладок все такие ключи… А впрочем, как это подло все…» Старуха воротилась. - Вот-с, батюшка: коли по гривне в месяц с рубля, так за полтора рубля причтется с вас пятнадцать копеек, за месяц вперед-с. Да за два прежних рубля с вас еще причитается по сему же счету вперед двадцать копеек. А всего, стало быть тридцать пять. Приходится же вам теперь всего получить за часы ваши рубль пятнадцать копеек. Вот получите-с. - Как! так уж теперь рубль пятнадцать копеек! - Точно так-с. Молодой человек спорить не стал и взял деньги. Он смотрел на старуху и не спешил уходить, точно ему еще хотелось что-то сказать или сделать, но как будто он и сам не знал, что именно… - Я вам, Алена Ивановна, может быть, на днях, еще одну вещь принесу… серебряную… хорошую… папиросочницу одну… вот как от приятеля ворочу… - Он смутился и замолчал. - Ну тогда и будем говорить, батюшка. - Прощайте-с… А вы все дома одни сидите, сестрицы-то нет? - спросил он как можно развязнее, выходя в переднюю. - А вам какое до нее, батюшка, дело? - Да ничего особенного. Я так спросил. Уж вы сейчас… Прощайте, Алена Ивановна!

Раскольников вышел в решительном смущении. Смущение это все более увеличивалось. Сходя по лестнице, он несколько раз даже останавливался, как будто чем-то внезапно пораженный. И наконец, уже на улице, он воскликнул:

«О боже! как это все отвратительно! И неужели, неужели я… нет, это вздор, это нелепость! - прибавил он решительно. - И неужели такой ужас мог прийти мне в голову? На какую грязь способно, однако, мое сердце! Главное: грязно, пакостно, гадко, гадко!.. И я, целый месяц…»

Но он не мог выразить ни словами, ни восклицаниями своего волнения. Чувство бесконечного отвращения, начинавшее давить и мутить его сердце еще в то время, как он только шел к старухе, достигло теперь такого размера и так ярко выяснилось, что он не знал, куда деться от тоски своей. Он шел по тротуару как пьяный, не замечая прохожих и сталкиваясь с ними, и опомнился уже в следующей улице. Оглядевшись, он заметил, что стоит подле распивочной, в которую вход был с тротуара по лестнице вниз, в подвальный этаж. Из дверей, как раз в эту минуту, выходили двое пьяных и, друг друга поддерживая и ругая, взбирались на улицу. Долго не думая, Раскольников тотчас же спустился вниз. Никогда до сих пор не входил он в распивочные, но теперь голова его кружилась, и к тому же палящая жажда томила его. Ему захотелось выпить холодного пива, тем более что внезапную слабость свою он относил и к тому, что был голоден. Он уселся в темном и грязном углу, за липким столиком, спросил пива и с жадностию выпил первый стакан. Тотчас же все отлегло, и мысли его прояснели. «Все это вздор, - сказал он с надеждой, - и нечем тут было смущаться! Просто физическое расстройство! Один какой-нибудь стакан пива, кусок сухаря, - и вот, в один миг, крепнет ум, яснеет мысль, твердеют намерения! Тьфу, какое все это ничтожество!..» Но, несмотря на этот презрительный плевок, он глядел уже весело, как будто внезапно освободясь от какого-то ужасного бремени, и дружелюбно окинул глазами присутствующих. Но даже и в эту минуту он отдаленно предчувствовал, что вся эта восприимчивость к лучшему была тоже болезненная.

В распивочной на ту пору оставалось мало народу. Кроме тех двух пьяных, что попались на лестнице, вслед за ними же вышла еще разом целая ватага, человек в пять, с одною девкой и с гармонией. После них стало тихо и просторно. Остались: один хмельной, но немного, сидевший за пивом, с виду мещанин; товарищ его, толстый, огромный, в сибирке и с седою бородой, очень захмелевший, задремавший на лавке и изредка, вдруг, как бы спросонья, начинавший прищелкивать пальцами, расставив руки врозь, и подпрыгивать верхнею частию корпуса, не вставая с лавки, причем подпевал какую-то ерунду, силясь припомнить стихи, вроде:

Или вдруг, проснувшись, опять:

Но никто не разделял его счастия; молчаливый товарищ его смотрел на все эти взрывы даже враждебно и с недоверчивостью. Был тут и еще один человек, с виду похожий как бы на отставного чиновника. Он сидел особо, перед своею посудинкой, изредка отпивая и посматривая кругом. Он был тоже как будто в некотором волнении.

Роман в шести частях с эпилогом

Часть первая

I

В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С — м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешимости, отправился к К — ну мосту. Он благополучно избегнул встречи с своею хозяйкой на лестнице. Каморка его приходилась под самою кровлей высокого пятиэтажного дома и походила более на шкаф, чем на квартиру. Квартирная же хозяйка его, у которой он нанимал эту каморку с обедом и прислугой, помещалась одною лестницей ниже, в отдельной квартире, и каждый раз, при выходе на улицу, ему непременно надо было проходить мимо хозяйкиной кухни, почти всегда настежь отворенной на лестницу. И каждый раз молодой человек, проходя мимо, чувствовал какое-то болезненное и трусливое ощущение, которого стыдился и от которого морщился. Он был должен кругом хозяйке и боялся с нею встретиться. Не то чтоб он был так труслив и забит, совсем даже напротив; но с некоторого времени он был в раздражительном и напряженном состоянии, похожем на ипохондрию. Он до того углубился в себя и уединился от всех, что боялся даже всякой встречи, не только встречи с хозяйкой. Он был задавлен бедностью; но даже стесненное положение перестало в последнее время тяготить его. Насущными делами своими он совсем перестал и не хотел заниматься. Никакой хозяйки, в сущности, он не боялся, что бы та ни замышляла против него. Но останавливаться на лестнице, слушать всякий вздор про всю эту обыденную дребедень, до которой ему нет никакого дела, все эти приставания о платеже, угрозы, жалобы, и при этом самому изворачиваться, извиняться, лгать, — нет уж, лучше проскользнуть как-нибудь кошкой по лестнице и улизнуть, чтобы никто не видал. Впрочем, на этот раз страх встречи с своею кредиторшей даже его самого поразил по выходе на улицу. «На какое дело хочу покуситься и в то же время каких пустяков боюсь! — подумал он с странною улыбкой. — Гм... да... всё в руках человека, и всё-то он мимо носу проносит, единственно от одной трусости... это уж аксиома... Любопытно, чего люди больше всего боятся? Нового шага, нового собственного слова они всего больше боятся... А впрочем, я слишком много болтаю. Оттого и ничего не делаю, что болтаю. Пожалуй, впрочем, и так: оттого болтаю, что ничего не делаю. Это я в этот последний месяц выучился болтать, лежа по целым суткам в углу и думая... о царе Горохе. Ну зачем я теперь иду? Разве я способен на это ? Разве это серьезно? Совсем не серьезно. Так, ради фантазии сам себя тешу; игрушки! Да, пожалуй что и игрушки!» На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль и та особенная летняя вонь, столь известная каждому петербуржцу, не имеющему возможности нанять дачу, — всё это разом неприятно потрясло и без того уже расстроенные нервы юноши. Нестерпимая же вонь из распивочных, которых в этой части города особенное множество, и пьяные, поминутно попадавшиеся, несмотря на буднее время, довершили отвратительный и грустный колорит картины. Чувство глубочайшего омерзения мелькнуло на миг в тонких чертах молодого человека. Кстати, он был замечательно хорош собою, с прекрасными темными глазами, темно-рус, ростом выше среднего, тонок и строен. Но скоро он впал как бы в глубокую задумчивость, даже, вернее сказать, как бы в какое-то забытье, и пошел, уже не замечая окружающего, да и не желая его замечать. Изредка только бормотал он что-то про себя, от своей привычки к монологам, в которой он сейчас сам себе признался. В эту же минуту он и сам сознавал, что мысли его порою мешаются и что он очень слаб: второй день как уж он почти совсем ничего не ел. Он был до того худо одет, что иной, даже и привычный человек, посовестился бы днем выходить в таких лохмотьях на улицу. Впрочем, квартал был таков, что костюмом здесь было трудно кого-нибудь удивить. Близость Сенной, обилие известных заведений и, по преимуществу, цеховое и ремесленное население, скученное в этих серединных петербургских улицах и переулках, пестрили иногда общую панораму такими субъектами, что странно было бы и удивляться при встрече с иною фигурой. Но столько злобного презрения уже накопилось в душе молодого человека, что, несмотря на всю свою, иногда очень молодую, щекотливость, он менее всего совестился своих лохмотьев на улице. Другое дело при встрече с иными знакомыми или с прежними товарищами, с которыми вообще он не любил встречаться... А между тем, когда один пьяный, которого неизвестно почему и куда провозили в это время по улице в огромной телеге, запряженной огромною ломовою лошадью, крикнул ему вдруг, проезжая: «Эй ты, немецкий шляпник!» — и заорал во всё горло, указывая на него рукой, — молодой человек вдруг остановился и судорожно схватился за свою шляпу. Шляпа эта была высокая, круглая, циммермановская, но вся уже изношенная, совсем рыжая, вся в дырах и пятнах, без полей и самым безобразнейшим углом заломившаяся на сторону. Но не стыд, а совсем другое чувство, похожее даже на испуг, охватило его. «Я так и знал! — бормотал он в смущении, — я так и думал! Это уж всего сквернее! Вот эдакая какая-нибудь глупость, какая-нибудь пошлейшая мелочь, весь замысел может испортить! Да, слишком приметная шляпа... Смешная, потому и приметная... К моим лохмотьям непременно нужна фуражка, хотя бы старый блин какой-нибудь, а не этот урод. Никто таких не носит, за версту заметят, запомнят... главное, потом запомнят, ан и улика. Тут нужно быть как можно неприметнее... Мелочи, мелочи главное!.. Вот эти-то мелочи и губят всегда и всё...» Идти ему было немного; он даже знал, сколько шагов от ворот его дома: ровно семьсот тридцать. Как-то раз он их сосчитал, когда уж очень размечтался. В то время он и сам еще не верил этим мечтам своим и только раздражал себя их безобразною, но соблазнительною дерзостью. Теперь же, месяц спустя, он уже начинал смотреть иначе и, несмотря на все поддразнивающие монологи о собственном бессилии и нерешимости, «безобразную» мечту как-то даже поневоле привык считать уже предприятием, хотя всё еще сам себе не верил. Он даже шел теперь делать пробу своему предприятию, и с каждым шагом волнение его возрастало всё сильнее и сильнее. С замиранием сердца и нервною дрожью подошел он к преогромнейшему дому, выходившему одною стеной на канаву, а другою в — ю улицу. Этот дом стоял весь в мелких квартирах и заселен был всякими промышленниками — портными, слесарями, кухарками, разными немцами, девицами, живущими от себя, мелким чиновничеством и проч. Входящие и выходящие так и шмыгали под обоими воротами и на обоих дворах дома. Тут служили три или четыре дворника. Молодой человек был очень доволен, не встретив ни которого из них, и неприметно проскользнул сейчас же из ворот направо на лестницу. Лестница была темная и узкая, «черная», но он всё уже это знал и изучил, и ему вся эта обстановка нравилась: в такой темноте даже и любопытный взгляд был неопасен. «Если о сю пору я так боюсь, что же было бы, если б и действительно как-нибудь случилось до самого дела дойти?..» — подумал он невольно, проходя в четвертый этаж. Здесь загородили ему дорогу отставные солдаты-носильщики, выносившие из одной квартиры мебель. Он уже прежде знал, что в этой квартире жил один семейный немец, чиновник: «Стало быть, этот немец теперь выезжает, и, стало быть, в четвертом этаже, по этой лестнице и на этой площадке, остается, на некоторое время, только одна старухина квартира занятая. Это хорошо... на всякой случай...» — подумал он опять и позвонил в старухину квартиру. Звонок брякнул слабо, как будто был сделан из жести, а не из меди. В подобных мелких квартирах таких домов почти всё такие звонки. Он уже забыл звон этого колокольчика, и теперь этот особенный звон как будто вдруг ему что-то напомнил и ясно представил... Он так и вздрогнул, слишком уже ослабели нервы на этот раз. Немного спустя дверь приотворилась на крошечную щелочку: жилица оглядывала из щели пришедшего с видимым недоверием, и только виднелись ее сверкавшие из темноты глазки. Но увидав на площадке много народу, она ободрилась и отворила совсем. Молодой человек переступил через порог в темную прихожую, разгороженную перегородкой, за которою была крошечная кухня. Старуха стояла перед ним молча и вопросительно на него глядела. Это была крошечная, сухая старушонка, лет шестидесяти, с вострыми и злыми глазками, с маленьким вострым носом и простоволосая. Белобрысые, мало поседевшие волосы ее были жирно смазаны маслом. На ее тонкой и длинной шее, похожей на куриную ногу, было наверчено какое-то фланелевое тряпье, а на плечах, несмотря на жару, болталась вся истрепанная и пожелтелая меховая кацавейка. Старушонка поминутно кашляла и кряхтела. Должно быть, молодой человек взглянул на нее каким-нибудь особенным взглядом, потому что и в ее глазах мелькнула вдруг опять прежняя недоверчивость. — Раскольников, студент, был у вас назад тому месяц, — поспешил пробормотать молодой человек с полупоклоном, вспомнив, что надо быть любезнее. — Помню, батюшка, очень хорошо помню, что вы были, — отчетливо проговорила старушка, по-прежнему не отводя своих вопрошающих глаз от его лица. — Так вот-с... и опять, по такому же дельцу... — продолжал Раскольников, немного смутившись и удивляясь недоверчивости старухи. «Может, впрочем, она и всегда такая, да я в тот раз не заметил», — подумал он с неприятным чувством. Старуха помолчала, как бы в раздумье, потом отступила в сторону и, указывая на дверь в комнату, произнесла, пропуская гостя вперед: — Пройдите, батюшка. Небольшая комната, в которую прошел молодой человек, с желтыми обоями, геранями и кисейными занавесками на окнах, была в эту минуту ярко освещена заходящим солнцем. «И тогда , стало быть, так же будет солнце светить!..» — как бы невзначай мелькнуло в уме Раскольникова, и быстрым взглядом окинул он всё в комнате, чтобы по возможности изучить и запомнить расположение. Но в комнате не было ничего особенного. Мебель, вся очень старая и из желтого дерева, состояла из дивана с огромною выгнутою деревянною спинкой, круглого стола овальной формы перед диваном, туалета с зеркальцем в простенке, стульев по стенам да двух-трех грошовых картинок в желтых рамках, изображавших немецких барышень с птицами в руках, — вот и вся мебель. В углу перед небольшим образом горела лампада. Всё было очень чисто: и мебель, и полы были оттерты под лоск; всё блестело. «Лизаветина работа», — подумал молодой человек. Ни пылинки нельзя было найти во всей квартире. «Это у злых и старых вдовиц бывает такая чистота», — продолжал про себя Раскольников и с любопытством покосился на ситцевую занавеску перед дверью во вторую, крошечную комнатку, где стояли старухины постель и комод и куда он еще ни разу не заглядывал. Вся квартира состояла из этих двух комнат. — Что угодно? — строго произнесла старушонка, войдя в комнату и по-прежнему становясь прямо перед ним, чтобы глядеть ему прямо в лицо. — Заклад принес, вот-с! — И он вынул из кармана старые плоские серебряные часы. На оборотной дощечке их был изображен глобус. Цепочка была стальная. — Да ведь и прежнему закладу срок. Еще третьего дня месяц как минул. — Я вам проценты еще за месяц внесу; потерпите. — А в том моя добрая воля, батюшка, терпеть или вещь вашу теперь же продать. — Много ль за часы-то, Алена Ивановна? — А с пустяками ходишь, батюшка, ничего, почитай, не стоит. За колечко вам прошлый раз два билетика внесла, а оно и купить-то его новое у ювелира за полтора рубля можно. — Рубля-то четыре дайте, я выкуплю, отцовские. Я скоро деньги получу. — Полтора рубля-с и процент вперед, коли хотите-с. — Полтора рубля! — вскрикнул молодой человек. — Ваша воля. — И старуха протянула ему обратно часы. Молодой человек взял их и до того рассердился, что хотел было уже уйти; но тотчас одумался, вспомнив, что идти больше некуда и что он еще и за другим пришел. — Давайте! — сказал он грубо. Старуха полезла в карман за ключами и пошла в другую комнату за занавески. Молодой человек, оставшись один среди комнаты, любопытно прислушивался и соображал. Слышно было, как она отперла комод. «Должно быть, верхний ящик, — соображал он. — Ключи она, стало быть, в правом кармане носит... Все на одной связке, в стальном кольце... И там один ключ есть всех больше, втрое, с зубчатою бородкой, конечно, не от комода... Стало быть, есть еще какая-нибудь шкатулка, али укладка... Вот это любопытно. У укладок всё такие ключи... А впрочем, как это подло всё...» Старуха воротилась. — Вот-с, батюшка: коли по гривне в месяц с рубля, так за полтора рубля причтется с вас пятнадцать копеек, за месяц вперед-с. Да за два прежних рубля с вас еще причитается по сему же счету вперед двадцать копеек. А всего, стало быть, тридцать пять. Приходится же вам теперь всего получить за часы ваши рубль пятнадцать копеек. Вот получите-с. — Как! так уж теперь рубль пятнадцать копеек! — Точно так-с. Молодой человек спорить не стал и взял деньги. Он смотрел на старуху и не спешил уходить, точно ему еще хотелось что-то сказать или сделать, но как будто он и сам не знал, что именно... — Я вам, Алена Ивановна, может быть, на днях, еще одну вещь принесу... серебряную... хорошую... папиросочницу одну... вот как от приятеля ворочу... — Он смутился и замолчал. — Ну тогда и будем говорить, батюшка. — Прощайте-с... А вы всё дома одни сидите, сестрицы-то нет? — спросил он как можно развязнее, выходя в переднюю. — А вам какое до нее, батюшка, дело? — Да ничего особенного. Я так спросил. Уж вы сейчас... Прощайте, Алена Ивановна! Раскольников вышел в решительном смущении. Смущение это всё более и более увеличивалось. Сходя по лестнице, он несколько раз даже останавливался, как будто чем-то внезапно пораженный. И наконец, уже на улице, он воскликнул: «О боже! как это всё отвратительно! И неужели, неужели я... нет, это вздор, это нелепость! — прибавил он решительно. — И неужели такой ужас мог прийти мне в голову? На какую грязь способно, однако, мое сердце! Главное: грязно, пакостно, гадко, гадко!.. И я, целый месяц...» Но он не мог выразить ни словами, ни восклицаниями своего волнения. Чувство бесконечного отвращения, начинавшее давить и мутить его сердце еще в то время, как он только шел к старухе, достигло теперь такого размера и так ярко выяснилось, что он не знал, куда деться от тоски своей. Он шел по тротуару как пьяный, не замечая прохожих и сталкиваясь с ними, и опомнился уже в следующей улице. Оглядевшись, он заметил, что стоит подле распивочной, в которую вход был с тротуара по лестнице вниз, в подвальный этаж. Из дверей, как раз в эту минуту, выходили двое пьяных и, друг друга поддерживая и ругая, взбирались на улицу. Долго не думая, Раскольников тотчас же спустился вниз. Никогда до сих пор не входил он в распивочные, но теперь голова его кружилась, и к тому же палящая жажда томила его. Ему захотелось выпить холодного пива, тем более что внезапную слабость свою он относил и к тому, что был голоден. Он уселся в темном и грязном углу, за липким столиком, спросил пива и с жадностию выпил первый стакан. Тотчас же всё отлегло, и мысли его прояснели. «Всё это вздор, — сказал он с надеждой, — и нечем тут было смущаться! Просто физическое расстройство! Один какой-нибудь стакан пива, кусок сухаря, — и вот, в один миг, крепнет ум, яснеет мысль, твердеют намерения! Тьфу, какое всё это ничтожество!..» Но, несмотря на этот презрительный плевок, он глядел уже весело, как будто внезапно освободясь от какого-то ужасного бремени, и дружелюбно окинул глазами присутствующих. Но даже и в эту минуту он отдаленно предчувствовал, что вся эта восприимчивость к лучшему была тоже болезненная.